Telegram Web
Возможна ли философия для широкого читателя?

Именно как философия, а не краткое дескриптивное изложение учений и концептов прошлого. Учитывая, что культура мышления и вопрошания в нашем обществе оставляет желать лучшего, что даже среди «философов» полно тех, кто не понимает ни в мышлении, ни в философии ничего, что выходило бы хоть на сантиметр за пределы обыденного разума, необходимость в таких проектах есть. В то же время любое просветительство почти всегда находится на грани провала – оказаться банальным упрощением и описанием. Никто из тех, кто обладает сильной мыслью, не будет ориентироваться на широкого читателя, напротив – он не садится на корточки, спускаясь до их уровня, но, напротив, делает все, чтобы тянулись к нему, приподнимаясь на носочках. Общее место – чем популярнее изложение, тем менее оно существенно. Но я с этим хочу спорить. Мне никогда не была близка мысль об эзотеричности философии – напротив, она для меня дело площади. Иначе я бы и канал этот не вел, ведь здесь я простым и понятным языком часто касаюсь чего-то, что мне кажется существенным и должным быть сказанным.
Но последние несколько месяцев я работал над книгой, которая, по моему замыслу, должна была бы быть ориентированной на широкого читателя, а не на трех специалистов, как это было в случае с книгой о Бахтине. Сама по себе книга – это эссе, переработанные статьи, доклады, лекции, над которыми я работал последние пять-шесть лет, но объединенные общим настроением. Я знал, что, вероятнее всего, отправлю рукопись в то же издательство, где опубликовали и прежнюю книгу, но еще обратился с вопросом в другое издательство, где мелькали научно-популярные книги по разным темам. Там же, посмотрев рукопись, сказали, что «исследование очень глубокое для широкой аудитории, а издательство работает на массового читателя, поэтому вынуждены отказать». Я, конечно, не стал спорить и пытаться объяснить, что текст проще, чем может показаться, но тем не менее попросил дать комментарий.Но какой должна быть книга, притязающая на то, чтобы быть собственно философской и при этом, как сказано выше, не скатывающаяся в простое изложение истории и анекдотов? Я не теряю надежды все же написать такой текст и, думаю, напишу, но вот вопрос, который мог бы адресовать и вам: возможна ли философия для широкого читателя, и что может ожидать читатель от такого издания? Опять же, опуская за скобки историю философии и изложения анекдотов из жизни великих философов.
Das Man и критическое мышление

От философии чего-то ждут. Но чего? Ответов на великие вопросы? Выхода из пещеры? Ну-ну, ждите-ждите.
Если вся классическая философия выстраивается как своего рода путь к выходу из пещеры, то неклассическая ставит под вопрос возможность такого выхода, показывая, что и он пронизан той же иллюзорностью, что и все пространство внутри, и необходимость для мышления вырваться из власти общего мнения сама становится общим мнением, – она теряет должную остроту и ту актуальность, которая еще позволяла ей притязать на философскую значимость. Философ, как и любой человек, не застрахован от влияния общего мнения. Точнее, внутри самой философии есть эти общие, и потому безликие смыслы. Нам почему-то кажется, будто оно свойственно лишь безликому обществу и это верно. Но не только. Оно присуще любой группе людей и каждому в отдельности. И философ не исключение, и напротив, он подвержен этому сильнее остальных, поскольку слишком убежден, что он – точно не общее мнение. Потому что он убежден, что мыслит, что его мышление что-то означает, тогда как он столь же неразрывно вписан в структуру, где его бытие затушевывается слоем общепринятого, обезличенного смысла. Это и есть то, что у Хайдеггера называется das Man. И это не просто то, что свойственно массе или толпе. Это необходимая структура человеческого бытия, в которой человек дан себе в образе «здравого смысла», в голосе «все знают».
Я долго не мог понять, что именно вызывает у меня смущение в так называемом «критическом мышлении», этом соседе «успешного успеха». Теперь понимаю ясно: «критическое мышление» пронизано das Man еще глубже, чем мышление обывательское. Потому что именно тот, кто уверен в своей автономии и способности мыслить, особенно если он мыслит себя в терминах «творческой» или «критически мыслящей» личности, – тот наиболее уязвим перед структурным действием das Man. Его уверенность в том, что он вышел за пределы, лишь глубже вписывает его в предзаданную конфигурацию смыслов, которые и составляют ткань того, что ныне называется «критическим мышлением». Он говорит на языке, который уже говорит за него, повторяет формы сомнения, давно сведенные к методу, и потому его критика не акт свободы, а способ соответствия, признание принадлежности к новой норме. Так называемое «критическое мышление» это не выход из das Man, а его изощренная форма: там, где безличность маскируется под личную дерзость, а структурная инерция выдается за интеллектуальный пафос. Но то же самое справедливо и для философа, стремящегося к новизне и оригинальности. Философ, считающий, что он мыслит, в то время как остальные «повторяют», просто воспроизводит ту же самую игру различения «мыслителя» и «толпы», которая сама по себе может быть формой das Man.
Мышление как событие не дается в уверенности. Но в сомнении в том, возможно ли оно вообще. Мышление это всегда воля к риску, и не только потому, что нет уверенности, что, «следуя за той богиней, что мужа с знанью влечет повсеградно», мы придем к цели, а не к ничто, но что и само такое мышление может оказаться и не мышлением вовсе.
Если у тебя есть мысль, и ты думаешь, что ты ее мыслишь, – нет никаких гарантий, что это действительно так. Мысль начинается там, где исчезает уверенность: мыслишь ли ты, или лишь продолжаешь цепь дискурсивных привычек, риторических формул, историко-философских различий. Именно поэтому философ особенно уязвим перед здравым смыслом, с которым он так яростно борется: ведь его поле уже оформленная традиция, уже написанный текст, уже заданный способ мышления, которому он неизбежно подражает, даже когда уверен, что разрушает. Das Man это не кто-то другой. Это и я сам, когда «просто знаю», «просто уверен», «просто выражаю мнение», или «просто создаю великую философскую систему». Хорошее слово – «просто», как симптом отсутствия места. Подлинность это не статус, но это постоянное сопротивление самой уверенности в том, что я уже вышел за пределы.
Как изобразить любовь?

Может быть, ее не стоит изображать, и говорить о ней бессмысленно, - но стоит именно любить.
Экзамены и зачеты это не всегда билеты и вопросы, а иногда и творческое задание, как было у меня с одной из групп, в которой ребята решили изобразить какой-нибудь концепт, проблему, текст или персону, или еще что-то, что хотя бы отделено могло быть связано с философиеи.. И вот одна из работ, которая изначально показалась мне странной, требующей комментария, тем более что она якобы иллюстрация к Эриху Фромму... Но допустим. Все же, если картина требует пояснения, очевидно, она лишена должной автономии, а значит, и сказанное ею недостаточно, раз оно нуждается в комментарии.
Но вот действительно, как еще изобразить любовь... Может быть, куда лучше было бы и вовсе оставить чистым лист.
Как понимать Хайдеггера?
А нужно ли…

Недавно в философских каналах мелькало видео про мальчика, который читал «Бытие и время» и все не мог понять прочитанного, – и так прочитает и эдак, и все не понятно. Если вы знаете этого мальчика, передайте ему это видео, может быть, он хотя бы начнет понимать свое непонимание.
https://youtu.be/HtqhmmyT_ic
Немецко-французская рок-группа. Какие могут быть варианты названия?
Что значит быть свободным?

Помните, как в Легенде о Великом Инквизиторе Достоевский задает вопрос: может ли человек вынести свободу? Инквизитор обращается к Христу как к разрушителю порядка: ты дал людям свободу, но они не вынесли ее, они захотели хлеба, не истины. Избыток свободы порождает страх, необходимость избавиться от выбора. И потому свобода превращается в сделку: мы дадим тебе счастье, смысл, ценности, образ жизни, взамен на согласие быть управляемым. Инквизитор берет на себя бремя свободы, превращая ее в привилегию. Это уже не свобода как избыточность, а как административная функция. Система не репрессивна, как считали некоторые марксисты, она продуктивна. Она не запрещает свободу, она ее производит в нужных дозах, местах, в виде прав человека, в обмен на лояльность и нормативную телесность. Но Инквизитор это не просто персонаж, а структурная фигура, выражающая фундаментальную антропологическую инстанцию. В нем проглядывает архетипический образ цензора, Сверх-Я, функционирующего как защита от ужаса свободы. Инквизитор просыпается вместе с нами по утрам, ставит лайк тому, что не испортит нашу репутацию.
Некоторые философы считали, что быть свободным означает жить в согласии с природой, – человек свободен когда действует в соответствии с законами необходимости. Осталось только понять, что такое природа. В свете современности это означает, – ты свободен, если: ты белый и не из нацменьшинств, традиционной ориентации, лояльный к власти, у тебя надежная цифровая репутация и семейный статус, если ты не радикален ни в эстетике ни в образе жизни, если твои взгляды предсказуемы и выражаются в понятных шаблонах, а твои ценности укладываются в формат официального гуманизма и т.д. Иными словами, ты свободен постольку, поскольку не мешаешь воспроизводству системы. Скажут, что это ни столько свобода, сколько адаптация и приспособление, но если ты вписан в систему, перед тобой открыты все двери, если нет, – ты рискуешь стать изгоем и маргиналом, пути реализации которого окажутся крайне ограниченными. Вписанность в систему становится валютой свободы, а выход за ее пределы утратой привилегий и, возможно, даже свободы настоящей. Свобода как самостоятельное состояние утрачена. Впрочем, была ли она когда-то, – отдельный вопрос.
Но свобода все же не иллюзия. Свободен не тот, кто соответствует норме, но способный покинуть устойчивую зону идентичности. Это не романтический бунт, а продуктивная инаковость. Ты не выбираешь между системой и антисистемой ты создаешь новые способы чувствовать и мыслить. В этом смысле свобода, не состояние, а событие, это не про выйти из клетки, а перестать мыслить в терминах клетки вообще. Когда ты вписан в систему ты находишься внутри структуры желания, которую система тебе же и произвела. Желание становится управляемым: ты хочешь того, что тебе разрешено хотеть. Именно поэтому свобода, если она вообще возможна, должна пройти через изменение самого желания. Быть свободным это не просто действовать иначе, а желать иначе, мыслить иначе, не быть собой в привычных терминах.
Свобода это не очередной бунтарский манифест и не баррикады. Это работа по деконструкции себя, желаний, страхов, готовность становиться «чужим», «ненормальным», «неудобным». Это мужество существовать в зоне дискомфорта, где нет гарантий и готовых решений. Сейчас, как, впрочем, и не-сейчас, пытаются критиковать «ненормисов» за их желание не быть как все. И это справедливо, но лишь отчасти, – их желание это пусть еще и не явный, но скрытый инстинкт по подлинности бытия. За критикой же скорее стоит страх перед любым «иным».
В финале «Легенды» Христос молча целует Инквизитора, и это важнее слов –подлинная свобода не доказывается аргументами, а проживается. Она в этом безмолвии, в способности не принимать в свое сердце агрессию даже в отношении тех, кто тебя порабощает. И потому сегодня быть свободным значит прежде всего не бояться тишины, что стоит за всеми нашими словами о свободе. Не бояться пустоты, которая открывается, когда отбрасываешь готовые ответы. И продолжать желать невозможного.
Неоднократно говорил и скажу еще раз: я не очень верю в то, что круг нашего философского чтения непосредственно влияет на нас, на формирование взглядов и мировоззрений, – мне ближе иная позиция, ближе к Платону, а именно, что чтение высвечивает в нас нечто, бывшее сокрытым, и ставшее явным в свете прочтения. В противном случае чтение просто не состоится, оно начнет буксовать, а сознание погружаться в сон. Но иногда нужно проговорить о прочитанном, чтобы хотя для себя связать эту явность хоть в какой-то форме.
Продолжаю свое введение в философию Хайдеггера. И на это раз речь пойдет о заботе и бытии к смерти.
https://youtu.be/GMPI88tGS4g
О грубости. И вежливости.

Попался мне тут канал одного молодого человека, и, минуя содержание, в глаза сразу бросается стиль, который иначе не назвать, как постироничная публицистика с элементами намеренной грубости. И вот думаю, почему этот стиль меня так отталкивает? Такой стиль мог бы быть уместен лет 15–20 назад, сейчас же он кажется уже неуместным. потому что утратил ту свежесть, дерзость, которая когда-то оправдывала его. Он не разрушает, а играет в разрушение и повторяет сам себя.
Но если бы дело было только в стилистике текста, может быть, и делиться этим я бы не стал. Однако вопрос, пожалуй, стоит поставить иначе: почему меня так отталкивает грубость? К слову сказать, вежливость я воспринимаю как ту же грубость, только прикрытую рамками приличий. Меня сложно обвинить в морализаторстве, поэтому и тыкать пальцем ни в кого конкретно не буду, – не в этом цель. Грубость отталкивает как форма неискренности, и в этом она сближается с нарочитой вежливостью. Грубая, намеренная брань, часто кажущаяся предельно неуместной, или троллинг, называние вещей «своими именами» зачастую это поза, которая пытается выдать себя за искренность, за настоящесть, но фактически скрывает страх быть уязвимым, нежелание быть в контакте, невозможность прожить свою неуверенность. Одним словом это неаутентичность, замаскированная под «прямоту». Это, к слову, о той самой правде, которую до сих пор нередко воспринимают как силу. Нет, сила не в правде.
И грубость, и вежливость в определенных ситуациях могут быть способом уклонения от подлинной уязвимости. Вежливость оказывается стратегией, намеренно выстраивающей стену; грубость ее аналог, при котором другой точно так же оказывается бесконечно далек. В обоих случаях перед нами дистанция, которая защищает от вторжения. Это речь, боящаяся рисковать. А там, где нет риска, где он сознательно скрыт под маской приличия или мнимой «грубой честности», – там нет диалога. Прости мне мой бахтинский.
Может показаться странным, почему грубый не рискует. Как так, ведь вот он, во всей своей грубости, обнажает себя, рискуя быть смешным, неуместным, рискуя быть осужденным обществом. Но это не риск. Это удар на опережение, рассчитанный на то, чтобы свести любую боль к контролю. Это не риск быть отвергнутым, а отказ пустить кого-то достаточно близко, чтобы он вообще мог отвергнуть. Поэтому грубые скорее достойны сожаления, чем осуждения. Но при этом грубость в большей мере, чем вежливость, может сохранять в себе притязание на диалог, это отчаянный крик навстречу другому, но все еще сохраняющий себя в тени. Дистанция вежливой маски, прикрытая этикетом, гораздо более непроницаема для диалога.
Я хочу речи как попытки быть, а не казаться. Прямоте грубости и вежливости я предпочитаю неуклюжее косноречие. Как нарушение, как сбой речи, рождаемой в неуверенности, косноречие обнажает свою искренность. Косноречивый не играет в «искренность», он спотыкается, пробует, не справляется, возвращается, говорит глупости, исправляется. Его неуклюжее слово не оформлено, но оно отражает само переживание, и оно гораздо сильнее любого отстоявшегося смысла. Настоящее слово, рожденное не из рассудка, а из разума рождается в боли, в разладе между возможностью выразить выражаемое, - будь это чувство или мысль. Косноречие это не просто недостаток речи, отсутствие нужных и подходящих слов, которые могли бы достигнуть своей цели. Здесь есть еще и глубина переживания, – где речь становится вязкой, ломается, там часто обнаруживается внутренний трагизм и сложность человеческого бытия.
Поиск себя

Обычными формами избегания себя являются занятость, идеология, зависимости, морализм и т.д., но менее очевидной формой является так называемый поиск себя настоящего. Духовность, говоря проще. Конечно, не всякая практика суть избегание, но нередко идея настоящего себя предполагает, что где-то внутри есть нечто цельное, свободное от страха, боли, и задача откопать это. Это не столько поиск себя, сколько поиск утешения, а в нем уже содержится насилие над тем, что есть сейчас, над раздробленным, тревожным собой, которого он не хочет видеть. Человек стоит перед задачей стать кем-то другим, лучше, но не пред задачей принять себя. Тогда медитации, практики, философские занятия становятся не путем к себе, а способом не встречаться с тем, что уже присутствует, здесь и сейчас, в своем несовершенстве. Кто-то бежит от этого страха перед собой в наркотики, кто-то в духовные практики, но суть остается неизменной. Вероятно, задача не в том, чтобы найти себя, но чтобы перестать терять себя в процессе поиска.
Вы любите дождь?

Когда-нибудь я перестану размышлять о власти, насилии, дисциплине и феноменологии тела, но точно не сегодня. В такую влажную погоду. Не могу не заметить, что мне определенно нравится, как в этой влажности у девушек начинают пушиться и завиваться в колечки волосы. И некоторые нередко это воспринимают как досадное следствие влажной погоды. Конечно, волосы это больше, чем просто шерсть на голове, это показатель здоровья и красоты, и не в последнею очередь финансовой составляющей, и их утрата может сильно испортить психику. И поэтому взъерошенные от влаги волосы могут восприниматься как символ утраты контроля над собой. Но в тоже время в этом есть что-то интимно-хрупкое, едва заметное, но очень милое, – словно наружу выходит нечто, что в обычное время было спрятано за невротической дисциплиной тела. Здесь вдруг оказываешься свидетелем уязвимости красоты в ее тесном сопряжении с пространством, – дождя, в котором милые завитушки становятся ее следствием. В тоже время в этом чувствуется и знак временного отказа от дисциплины. Радует здесь не испорченность прически, а то, что за этим вдруг проскальзывает: нечто подлинное, что при этом не поддается рассудочному контролю. В этот момент девушка становится словно более живой и телесной.
И напротив, идеально уложенные волосы, подстриженные едва ли не под линейку, вызывают интуитивное чувство отторжения. Это не аргумент против аккуратности, а именно интуитивное ощущение, сигнализирующее, что здесь от тебя что-то пытаются утаить. Любовь к порядку, к контролю, в конечном счете это стирание спонтанного. И именно это неуловимо начинает тревожить. Парадоксально, но слишком правильная форма почти всегда ощущается как форма насилия, будь то насилие над хаосом или над самой жизнью.
Иногда быть красивой – это просто быть. Не «быть собой» или «естественной», – в этом тоже есть какая-то форма рассудочности, – но быть, не фиксируя, как ты выглядишь в чужом взгляде. Пушистые от влаги волосы нельзя сравнить с намеренной небрежностью, поскольку последняя все же хранит в себе некую осознанность, здесь же тело оказывается вне власти нормы и порядка, а также попыткам противостоять им, – и это нельзя подделать намерено, этому можно позволить только быть. И как часто, девушки пытаются намеренно понравиться, – иногда получается иногда нет, – но чаще мы замечаем то, что порой просто ускользает от контроля и рефлексии, и что привлекает куда сильнее взгляд, чем подчеркнутые формы красоты.
Многознание уму не научает

Никто не станет спорить с эти фрагментом Гераклита, но мало кто обращает внимание, что хоть и не в этом мудрость, для философа крайне необходимо знать много. Нигде это не ощущается наиболее остро, – дилетантизм в философии общее место. Очень много в нашей среде лиц, не имеющих даже базового образования, но крайне много тех, кто убежден, что, начитавшись Достоевского, можно выдавать себя за специалистов. Впрочем, справедливости ради стоит сказать, дело не в самой философии, она лишь один из симптомов общего уровня интеллектуальной культуры. Но если для профессионализма художника или врача нет строгой необходимости знать историю живописи или медицины, то в случае с философией отсутствие этого – яркий симптом профессиональной непригодности.
Ярко это проявляется в интерпретации «войны» у того же Гераклита. Нет-нет, да и наткнешься на очередного апологета войны, пытающегося раздуть огонь из его фрагмента «Война – отец всех вещей». Гераклит не говорит ясно, сказанное им, каким бы внешне простым оно ни казалось, требует осторожности, а буквальное понимание превращает его из мыслителя изначального мышления в меланхоличного деда.
Попытка выдавить из него милитариста, явно или скрыто сквозящая в интерпретациях, основана на подмене понятий, которая из философии порождает мифологию, оправдывающую войну как необходимое условие бытия. Это даже не интерпретация, а идеология, которая либо по своей тупости, либо сознательно не замечает, что среди фрагментов Гераклита нет ничего, что даже отдаленно было бы похоже на призыв к уничтожению городов, погибели людей или возвеличиванию военной силы.
Такое извращение происходит тогда, когда философию начинают использовать как риторику, а не как мышление. И здесь мы становимся свидетелями подмены: война у Гераклита это «полемос», а не «стратос», что буквально означает «армия» или «войско», отсюда и слово «стратегия» как искусство полководца. Чтобы понять сказанное Гераклитом необходимо проделать усилие на прояснение всей истории философии, – без этого сказанное подвисает, становится «темным», и потому удобным для искаженного понимания. Тогда и станет ясным, что полемос как отец всех вещей это принцип изначального различия, сближающийся, хотя и не тождественный, с тем, что у Ницше будет названо волей к власти как одной из форм этого принципа, а у Хайдеггера, алетейей как процесс, в котором различие становится вообще явным,– поскольку только в свете сокрытия вообще нечто может предстать как открытое.
Полемос это изначальный метафизический принцип структуры различия, позволяющий отличать людей от богов, рабов от свободных. Война же, особенно в свете современности, это фиксация полемоса, превращенный в технико-политический инструмент, при котором различие не порождает бытие сущего, а, напротив, уничтожает его и низводит до пыли руин. Так что если Гераклит и называет войну «отцом всех вещей», то лишь в том смысле, что различие предшествует единству, и что из конфликта возникает определенность, и для этого не нужны ни кровь, ни оружие. Для этого нужна мысль. Так что дилетант, взявшийся говорить от имени философии, опаснее невежественного молчальника. Он не просто не понимает текста, он внедряет подмену, выдает мнение за знание, идеологему за мысль. И здесь уже неважно, цитирует ли он Гераклита или Гегеля, он говорит не философски, а манипулятивно, при этом не давая себя отчет об истоке своего мышления. Поэтому для философа просто необходимо многознание, – ума оно не прибавит, но может избавить от падения в дешевую и неприкрытую идеологию. Многозннаие крайне необходимо. Без этого мы и будем иметь, что имеем – поверхностные и почти буквальные прочтения философских фрагментов с привнесением в них смыслов нашего настоящего. Многознание, если его не возводить в культ, может хотя бы снабдить философа системой координат, необходимой для ориентации в культурном и понятийном пространстве. Без этого мышление неизбежно скатывается в мимикрию, за которой нет ни внутреннего напряжения, ни ответственности за сказанное, без чего нет философии, но только дилетантизм.
Ницше и нацисты

В целом, это не откровение, что у нас философии нет, именно как живой, актуальной мысли. Зато есть полно идеологии, которая выдает себя за философию. Тыкать пальцем и рекламировать их имена, конечно, не буду, кто узнает себя, сам себя и выдаст. Но, скажем, когда-то таким идеологом казался Дугин. Возможно, где-то он им и остается, но в моей системе понятий это уже не идеология, а простая пропаганда.
Но вот что отличает философию от идеологии, если последняя так настойчиво мимикрирует под нее? Причем настолько тесно с ней сплетается, что сами идеологи искренне верят в свою философичность. Впрочем, все их сообщество держится на принципе «кукушка хвалит петуха», поэтому и они и не стоят большого внимания. Но все же, может быть, их, как и меня, читают дети, и это стоит проговорить. А главное, зачем идеология выдает себя за философию? Ответ прост: это придает вес словам, самой идеологической концепции. Классическим примером этой подмены является Ницше на вооружении нацистов. Его избирательно искажали, пытаясь через ссылки на него оправдать идеологию. Ницше был культовой фигурой, еще больше, чем сейчас, и поэтому обращения к нему как к авторитету могли сработать. Так что до сих пор, нет-нет, да и приходится объяснять, что Ницше не нажимал на рычаг газовых камер, и что это не Ницше истребил миллионы людей в лагерях. Ницше считал идеологию, религию, само государство системами подавления человека. В этом свете и следует понимать его сверхчеловеческое: Ницше был против толпы, которой, безусловно, являлась и нацистская партия. Разумеется, такое прочтение Ницше могло бы подорвать авторитет нацистов, и потому его сознательно обходили стороной. Отсюда ясно, что отличие философии от идеологии в том, что для идеолога философия это средство. Он подгоняет прочтение под себя, вырывает фразы из контекста, читает буквально, обходя сознательную метафорическую темноту сказанного. То же случилось и с Гераклитом с его «войной», о чем писал выше. Цитату на него вы найдете у любого идеолога, пытающегося поиграть в апологию войны, будто у Гераклита говорится что-то о разрушении городов и убийствах людей. И таких философов, которых используют и намерено искажают как в ту, так и в другую сторону полно: Гераклит, Платон, Гегель, Маркс, Хайдеггер, Ильин, Мамардашвили. Причем для меня абсолютно неважно, на какой стороне идеолог и какие идеи он пытается оправдать, важно само искажение сказанного, которое никак не может быть формой интерпретации. Нацисты не интерпретировали идеи Ницше, а намеренно их искажали. Идеолог не будет изучать все наследие мыслителя, – ему достаточно вырвать пару фраз у авторитета, которые близки к его идеологической позиции, – и опять же не так важна какая это позиция, – идеологий полно на самых разный вкус и цвет. Идеолог не станет вникать в язык и культуру, контекст в которой сказанное обрело свое звучание, не будет учитывать возможные интерпретации. Он обойдет стороной последующее развитие философии, где сказанное раскрывает свое изначальное значение. Идеологу все это не нужно, потому что это может поставить под сомнение его идеологичность, подорвать не только его позицию, но и самоидентификацию.
На улицах Тбилиси я встретил Мамардашвили. И вот в свете сказанного выше нашел у него интересное и меткое различие: Идеологию всегда можно принимать или не принимать по причинам, которые лежат вне ее самой (по интересам, по внемысленным причинам), а мысль есть нечто такое, о чем не может возникнуть вопроса принимать ее или не принимать.
2025/07/12 05:09:00
Back to Top
HTML Embed Code: