Telegram Web
О грубости. И вежливости.

Попался мне тут канал одного молодого человека, и, минуя содержание, в глаза сразу бросается стиль, который иначе не назвать, как постироничная публицистика с элементами намеренной грубости. И вот думаю, почему этот стиль меня так отталкивает? Такой стиль мог бы быть уместен лет 15–20 назад, сейчас же он кажется уже неуместным. потому что утратил ту свежесть, дерзость, которая когда-то оправдывала его. Он не разрушает, а играет в разрушение и повторяет сам себя.
Но если бы дело было только в стилистике текста, может быть, и делиться этим я бы не стал. Однако вопрос, пожалуй, стоит поставить иначе: почему меня так отталкивает грубость? К слову сказать, вежливость я воспринимаю как ту же грубость, только прикрытую рамками приличий. Меня сложно обвинить в морализаторстве, поэтому и тыкать пальцем ни в кого конкретно не буду, – не в этом цель. Грубость отталкивает как форма неискренности, и в этом она сближается с нарочитой вежливостью. Грубая, намеренная брань, часто кажущаяся предельно неуместной, или троллинг, называние вещей «своими именами» зачастую это поза, которая пытается выдать себя за искренность, за настоящесть, но фактически скрывает страх быть уязвимым, нежелание быть в контакте, невозможность прожить свою неуверенность. Одним словом это неаутентичность, замаскированная под «прямоту». Это, к слову, о той самой правде, которую до сих пор нередко воспринимают как силу. Нет, сила не в правде.
И грубость, и вежливость в определенных ситуациях могут быть способом уклонения от подлинной уязвимости. Вежливость оказывается стратегией, намеренно выстраивающей стену; грубость ее аналог, при котором другой точно так же оказывается бесконечно далек. В обоих случаях перед нами дистанция, которая защищает от вторжения. Это речь, боящаяся рисковать. А там, где нет риска, где он сознательно скрыт под маской приличия или мнимой «грубой честности», – там нет диалога. Прости мне мой бахтинский.
Может показаться странным, почему грубый не рискует. Как так, ведь вот он, во всей своей грубости, обнажает себя, рискуя быть смешным, неуместным, рискуя быть осужденным обществом. Но это не риск. Это удар на опережение, рассчитанный на то, чтобы свести любую боль к контролю. Это не риск быть отвергнутым, а отказ пустить кого-то достаточно близко, чтобы он вообще мог отвергнуть. Поэтому грубые скорее достойны сожаления, чем осуждения. Но при этом грубость в большей мере, чем вежливость, может сохранять в себе притязание на диалог, это отчаянный крик навстречу другому, но все еще сохраняющий себя в тени. Дистанция вежливой маски, прикрытая этикетом, гораздо более непроницаема для диалога.
Я хочу речи как попытки быть, а не казаться. Прямоте грубости и вежливости я предпочитаю неуклюжее косноречие. Как нарушение, как сбой речи, рождаемой в неуверенности, косноречие обнажает свою искренность. Косноречивый не играет в «искренность», он спотыкается, пробует, не справляется, возвращается, говорит глупости, исправляется. Его неуклюжее слово не оформлено, но оно отражает само переживание, и оно гораздо сильнее любого отстоявшегося смысла. Настоящее слово, рожденное не из рассудка, а из разума рождается в боли, в разладе между возможностью выразить выражаемое, - будь это чувство или мысль. Косноречие это не просто недостаток речи, отсутствие нужных и подходящих слов, которые могли бы достигнуть своей цели. Здесь есть еще и глубина переживания, – где речь становится вязкой, ломается, там часто обнаруживается внутренний трагизм и сложность человеческого бытия.
Поиск себя

Обычными формами избегания себя являются занятость, идеология, зависимости, морализм и т.д., но менее очевидной формой является так называемый поиск себя настоящего. Духовность, говоря проще. Конечно, не всякая практика суть избегание, но нередко идея настоящего себя предполагает, что где-то внутри есть нечто цельное, свободное от страха, боли, и задача откопать это. Это не столько поиск себя, сколько поиск утешения, а в нем уже содержится насилие над тем, что есть сейчас, над раздробленным, тревожным собой, которого он не хочет видеть. Человек стоит перед задачей стать кем-то другим, лучше, но не пред задачей принять себя. Тогда медитации, практики, философские занятия становятся не путем к себе, а способом не встречаться с тем, что уже присутствует, здесь и сейчас, в своем несовершенстве. Кто-то бежит от этого страха перед собой в наркотики, кто-то в духовные практики, но суть остается неизменной. Вероятно, задача не в том, чтобы найти себя, но чтобы перестать терять себя в процессе поиска.
Вы любите дождь?

Когда-нибудь я перестану размышлять о власти, насилии, дисциплине и феноменологии тела, но точно не сегодня. В такую влажную погоду. Не могу не заметить, что мне определенно нравится, как в этой влажности у девушек начинают пушиться и завиваться в колечки волосы. И некоторые нередко это воспринимают как досадное следствие влажной погоды. Конечно, волосы это больше, чем просто шерсть на голове, это показатель здоровья и красоты, и не в последнею очередь финансовой составляющей, и их утрата может сильно испортить психику. И поэтому взъерошенные от влаги волосы могут восприниматься как символ утраты контроля над собой. Но в тоже время в этом есть что-то интимно-хрупкое, едва заметное, но очень милое, – словно наружу выходит нечто, что в обычное время было спрятано за невротической дисциплиной тела. Здесь вдруг оказываешься свидетелем уязвимости красоты в ее тесном сопряжении с пространством, – дождя, в котором милые завитушки становятся ее следствием. В тоже время в этом чувствуется и знак временного отказа от дисциплины. Радует здесь не испорченность прически, а то, что за этим вдруг проскальзывает: нечто подлинное, что при этом не поддается рассудочному контролю. В этот момент девушка становится словно более живой и телесной.
И напротив, идеально уложенные волосы, подстриженные едва ли не под линейку, вызывают интуитивное чувство отторжения. Это не аргумент против аккуратности, а именно интуитивное ощущение, сигнализирующее, что здесь от тебя что-то пытаются утаить. Любовь к порядку, к контролю, в конечном счете это стирание спонтанного. И именно это неуловимо начинает тревожить. Парадоксально, но слишком правильная форма почти всегда ощущается как форма насилия, будь то насилие над хаосом или над самой жизнью.
Иногда быть красивой – это просто быть. Не «быть собой» или «естественной», – в этом тоже есть какая-то форма рассудочности, – но быть, не фиксируя, как ты выглядишь в чужом взгляде. Пушистые от влаги волосы нельзя сравнить с намеренной небрежностью, поскольку последняя все же хранит в себе некую осознанность, здесь же тело оказывается вне власти нормы и порядка, а также попыткам противостоять им, – и это нельзя подделать намерено, этому можно позволить только быть. И как часто, девушки пытаются намеренно понравиться, – иногда получается иногда нет, – но чаще мы замечаем то, что порой просто ускользает от контроля и рефлексии, и что привлекает куда сильнее взгляд, чем подчеркнутые формы красоты.
Многознание уму не научает

Никто не станет спорить с эти фрагментом Гераклита, но мало кто обращает внимание, что хоть и не в этом мудрость, для философа крайне необходимо знать много. Нигде это не ощущается наиболее остро, – дилетантизм в философии общее место. Очень много в нашей среде лиц, не имеющих даже базового образования, но крайне много тех, кто убежден, что, начитавшись Достоевского, можно выдавать себя за специалистов. Впрочем, справедливости ради стоит сказать, дело не в самой философии, она лишь один из симптомов общего уровня интеллектуальной культуры. Но если для профессионализма художника или врача нет строгой необходимости знать историю живописи или медицины, то в случае с философией отсутствие этого – яркий симптом профессиональной непригодности.
Ярко это проявляется в интерпретации «войны» у того же Гераклита. Нет-нет, да и наткнешься на очередного апологета войны, пытающегося раздуть огонь из его фрагмента «Война – отец всех вещей». Гераклит не говорит ясно, сказанное им, каким бы внешне простым оно ни казалось, требует осторожности, а буквальное понимание превращает его из мыслителя изначального мышления в меланхоличного деда.
Попытка выдавить из него милитариста, явно или скрыто сквозящая в интерпретациях, основана на подмене понятий, которая из философии порождает мифологию, оправдывающую войну как необходимое условие бытия. Это даже не интерпретация, а идеология, которая либо по своей тупости, либо сознательно не замечает, что среди фрагментов Гераклита нет ничего, что даже отдаленно было бы похоже на призыв к уничтожению городов, погибели людей или возвеличиванию военной силы.
Такое извращение происходит тогда, когда философию начинают использовать как риторику, а не как мышление. И здесь мы становимся свидетелями подмены: война у Гераклита это «полемос», а не «стратос», что буквально означает «армия» или «войско», отсюда и слово «стратегия» как искусство полководца. Чтобы понять сказанное Гераклитом необходимо проделать усилие на прояснение всей истории философии, – без этого сказанное подвисает, становится «темным», и потому удобным для искаженного понимания. Тогда и станет ясным, что полемос как отец всех вещей это принцип изначального различия, сближающийся, хотя и не тождественный, с тем, что у Ницше будет названо волей к власти как одной из форм этого принципа, а у Хайдеггера, алетейей как процесс, в котором различие становится вообще явным,– поскольку только в свете сокрытия вообще нечто может предстать как открытое.
Полемос это изначальный метафизический принцип структуры различия, позволяющий отличать людей от богов, рабов от свободных. Война же, особенно в свете современности, это фиксация полемоса, превращенный в технико-политический инструмент, при котором различие не порождает бытие сущего, а, напротив, уничтожает его и низводит до пыли руин. Так что если Гераклит и называет войну «отцом всех вещей», то лишь в том смысле, что различие предшествует единству, и что из конфликта возникает определенность, и для этого не нужны ни кровь, ни оружие. Для этого нужна мысль. Так что дилетант, взявшийся говорить от имени философии, опаснее невежественного молчальника. Он не просто не понимает текста, он внедряет подмену, выдает мнение за знание, идеологему за мысль. И здесь уже неважно, цитирует ли он Гераклита или Гегеля, он говорит не философски, а манипулятивно, при этом не давая себя отчет об истоке своего мышления. Поэтому для философа просто необходимо многознание, – ума оно не прибавит, но может избавить от падения в дешевую и неприкрытую идеологию. Многозннаие крайне необходимо. Без этого мы и будем иметь, что имеем – поверхностные и почти буквальные прочтения философских фрагментов с привнесением в них смыслов нашего настоящего. Многознание, если его не возводить в культ, может хотя бы снабдить философа системой координат, необходимой для ориентации в культурном и понятийном пространстве. Без этого мышление неизбежно скатывается в мимикрию, за которой нет ни внутреннего напряжения, ни ответственности за сказанное, без чего нет философии, но только дилетантизм.
Ницше и нацисты

В целом, это не откровение, что у нас философии нет, именно как живой, актуальной мысли. Зато есть полно идеологии, которая выдает себя за философию. Тыкать пальцем и рекламировать их имена, конечно, не буду, кто узнает себя, сам себя и выдаст. Но, скажем, когда-то таким идеологом казался Дугин. Возможно, где-то он им и остается, но в моей системе понятий это уже не идеология, а простая пропаганда.
Но вот что отличает философию от идеологии, если последняя так настойчиво мимикрирует под нее? Причем настолько тесно с ней сплетается, что сами идеологи искренне верят в свою философичность. Впрочем, все их сообщество держится на принципе «кукушка хвалит петуха», поэтому и они и не стоят большого внимания. Но все же, может быть, их, как и меня, читают дети, и это стоит проговорить. А главное, зачем идеология выдает себя за философию? Ответ прост: это придает вес словам, самой идеологической концепции. Классическим примером этой подмены является Ницше на вооружении нацистов. Его избирательно искажали, пытаясь через ссылки на него оправдать идеологию. Ницше был культовой фигурой, еще больше, чем сейчас, и поэтому обращения к нему как к авторитету могли сработать. Так что до сих пор, нет-нет, да и приходится объяснять, что Ницше не нажимал на рычаг газовых камер, и что это не Ницше истребил миллионы людей в лагерях. Ницше считал идеологию, религию, само государство системами подавления человека. В этом свете и следует понимать его сверхчеловеческое: Ницше был против толпы, которой, безусловно, являлась и нацистская партия. Разумеется, такое прочтение Ницше могло бы подорвать авторитет нацистов, и потому его сознательно обходили стороной. Отсюда ясно, что отличие философии от идеологии в том, что для идеолога философия это средство. Он подгоняет прочтение под себя, вырывает фразы из контекста, читает буквально, обходя сознательную метафорическую темноту сказанного. То же случилось и с Гераклитом с его «войной», о чем писал выше. Цитату на него вы найдете у любого идеолога, пытающегося поиграть в апологию войны, будто у Гераклита говорится что-то о разрушении городов и убийствах людей. И таких философов, которых используют и намерено искажают как в ту, так и в другую сторону полно: Гераклит, Платон, Гегель, Маркс, Хайдеггер, Ильин, Мамардашвили. Причем для меня абсолютно неважно, на какой стороне идеолог и какие идеи он пытается оправдать, важно само искажение сказанного, которое никак не может быть формой интерпретации. Нацисты не интерпретировали идеи Ницше, а намеренно их искажали. Идеолог не будет изучать все наследие мыслителя, – ему достаточно вырвать пару фраз у авторитета, которые близки к его идеологической позиции, – и опять же не так важна какая это позиция, – идеологий полно на самых разный вкус и цвет. Идеолог не станет вникать в язык и культуру, контекст в которой сказанное обрело свое звучание, не будет учитывать возможные интерпретации. Он обойдет стороной последующее развитие философии, где сказанное раскрывает свое изначальное значение. Идеологу все это не нужно, потому что это может поставить под сомнение его идеологичность, подорвать не только его позицию, но и самоидентификацию.
На улицах Тбилиси я встретил Мамардашвили. И вот в свете сказанного выше нашел у него интересное и меткое различие: Идеологию всегда можно принимать или не принимать по причинам, которые лежат вне ее самой (по интересам, по внемысленным причинам), а мысль есть нечто такое, о чем не может возникнуть вопроса принимать ее или не принимать.
2025/07/09 09:25:51
Back to Top
HTML Embed Code: