«Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Наталья Дмитриевна. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и перечувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как “трава иссохшая”, веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я — дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных.
И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» [Достоевский, 1972–1990, т. 281, с. 176].
Величайший светоч христианства, апостол Павел возглашал: «Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес; а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша… И если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков» (1 Кор. 15, 13–14, 19). Достоевский говорит: пусть «горсткой праха» — но я хочу оставаться со Христом. Даже если истина за «законами природы», обращающими в прах все, даже «величайшее чудо свое», я хочу оставаться с Ним. Даже если существует только видимое и преходящее — я хочу оставаться с Ним, а это неизбежно значит — отказываюсь от погружения в видимое и преходящее как в нечто окончательное. Это значит: если нет жизни во Христе — я отказываюсь от той жизни, которая есть, но я не встану на сторону «темной, наглой и бессмысленно-вечной силы», я не приму ее закона, даже если он — единственная истина.
Этот «символ веры» Достоевского — еще одно доказательство, что человек может быть верным, как Бог. Бог спускается в глубины поползшегося грехом, медленно тлеющего мира, чтобы восстановить его в первозданной красоте и славе, Христос умирает, чтобы человек жил. А что, если «страховка» оборвалась? Если Его вопль на кресте: «Боже Мой, Боже, зачем Ты Меня оставил?!» — и вправду последнее Его свидетельство? Тогда я — говорит Достоевский — остаюсь оплакивать Его и подражать Ему по мере сил. Под знаком этого решения и разворачивается история первой женитьбы Достоевского".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / Т.А. Касаткина; отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
И, однако же, Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной» [Достоевский, 1972–1990, т. 281, с. 176].
Величайший светоч христианства, апостол Павел возглашал: «Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес; а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша… И если мы в этой только жизни надеемся на Христа, то мы несчастнее всех человеков» (1 Кор. 15, 13–14, 19). Достоевский говорит: пусть «горсткой праха» — но я хочу оставаться со Христом. Даже если истина за «законами природы», обращающими в прах все, даже «величайшее чудо свое», я хочу оставаться с Ним. Даже если существует только видимое и преходящее — я хочу оставаться с Ним, а это неизбежно значит — отказываюсь от погружения в видимое и преходящее как в нечто окончательное. Это значит: если нет жизни во Христе — я отказываюсь от той жизни, которая есть, но я не встану на сторону «темной, наглой и бессмысленно-вечной силы», я не приму ее закона, даже если он — единственная истина.
Этот «символ веры» Достоевского — еще одно доказательство, что человек может быть верным, как Бог. Бог спускается в глубины поползшегося грехом, медленно тлеющего мира, чтобы восстановить его в первозданной красоте и славе, Христос умирает, чтобы человек жил. А что, если «страховка» оборвалась? Если Его вопль на кресте: «Боже Мой, Боже, зачем Ты Меня оставил?!» — и вправду последнее Его свидетельство? Тогда я — говорит Достоевский — остаюсь оплакивать Его и подражать Ему по мере сил. Под знаком этого решения и разворачивается история первой женитьбы Достоевского".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / Т.А. Касаткина; отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
"Необходимо отметить, что Достоевский в это время вообще видит и осмысливает события своей жизни (и особенно каторжной истории) на фоне жизни Христа. Вот только один пример из первого письма брату Михаилу по выходе из каторги, где он пытается дать обзор прошедших четырех лет: «Помнишь ли, как мы расстались с тобой, милый мой, дорогой, возлюбленный мой? Только что ты оставил меня, нас повели, троих: Дурова, Ястржембского и меня, заковывать. Ровно в 12 часов, то есть ровно в Рождество, я первый раз надел кандалы» (Письмо М.М. Достоевскому от 30 января – 22 февраля 1854. Омск [Достоевский, 1972–1990, т. 281, с. 167]).
Достоевский здесь подспудно сопоставляет свои кандалы с теми кандалами плоти, которыми облеклось Божество в Рождестве, отмечает свой начавшийся кенозис, соотнося его с кенозисом Христа — поэтому для него так важно, что это происходит ровно в Рождество. Интересно здесь то, что кандалы, по всей вероятности, не могли надеть на него «ровно в Рождество», что подтвердил Борис Тихомиров, сопоставив письмо писателя с воспоминаниями А.П. Милюкова. Достоевский продолжает письмо: «Затем нас посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармами, и на 4-х санях, фельдъегерь впереди, мы отправились из Петербурга» [Достоевский, 1972–1990, т. 281, с. 167].
Тихомиров пишет: «Михаил Михайлович с Милюковым, предупрежденные плац-адъютантом Ю.К. Майделем о том, что арестантов отправят по этапу вскоре после свидания (“через час или даже раньше”), остались поджидать их выезда у ворот Петропавловской крепости. “На крепостной колокольне куранты проиграли девять часов, — пишет Милюков, расходясь в указании времени со свидетельством в письме Достоевского брату, — когда выехали двое ямских саней, и на каждых сидел арестант с жандармом. — Прощайте! — крикнули мы. — До свидания! до свидания! — отвечали нам”» [Тихомиров, 2012, с. 247].
Факт здесь «поправлен» Достоевским и зафиксирован в его личной истории, записан в его живом, в этом поправленном виде. Милюков может быть более объективным свидетелем, но его уточнение факта лишь разрушает для читателя то восприятие жизни и трансформаций личности, как оно существует в сознании Достоевского. Скажем прямо: сообщенный Милюковым «объективный» факт, являясь незначительным фактом биографии Милюкова, не является фактом биографии Достоевского, в биографии которого существует другой огромный факт заковывания его в кандалы ровно в Рождество".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / Т.А. Касаткина; отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Достоевский здесь подспудно сопоставляет свои кандалы с теми кандалами плоти, которыми облеклось Божество в Рождестве, отмечает свой начавшийся кенозис, соотнося его с кенозисом Христа — поэтому для него так важно, что это происходит ровно в Рождество. Интересно здесь то, что кандалы, по всей вероятности, не могли надеть на него «ровно в Рождество», что подтвердил Борис Тихомиров, сопоставив письмо писателя с воспоминаниями А.П. Милюкова. Достоевский продолжает письмо: «Затем нас посадили в открытые сани, каждого особо, с жандармами, и на 4-х санях, фельдъегерь впереди, мы отправились из Петербурга» [Достоевский, 1972–1990, т. 281, с. 167].
Тихомиров пишет: «Михаил Михайлович с Милюковым, предупрежденные плац-адъютантом Ю.К. Майделем о том, что арестантов отправят по этапу вскоре после свидания (“через час или даже раньше”), остались поджидать их выезда у ворот Петропавловской крепости. “На крепостной колокольне куранты проиграли девять часов, — пишет Милюков, расходясь в указании времени со свидетельством в письме Достоевского брату, — когда выехали двое ямских саней, и на каждых сидел арестант с жандармом. — Прощайте! — крикнули мы. — До свидания! до свидания! — отвечали нам”» [Тихомиров, 2012, с. 247].
Факт здесь «поправлен» Достоевским и зафиксирован в его личной истории, записан в его живом, в этом поправленном виде. Милюков может быть более объективным свидетелем, но его уточнение факта лишь разрушает для читателя то восприятие жизни и трансформаций личности, как оно существует в сознании Достоевского. Скажем прямо: сообщенный Милюковым «объективный» факт, являясь незначительным фактом биографии Милюкова, не является фактом биографии Достоевского, в биографии которого существует другой огромный факт заковывания его в кандалы ровно в Рождество".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / Т.А. Касаткина; отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
"Когда случается первый, наиболее потрясший Достоевского его роман с его будущей первой женой, которая на тот момент является женой другого, и это происходит сразу после выхода Достоевского из каторги, в период его солдатчины — и указанные причины делают реализацию романа, по-видимому, совершенно невозможной, — Мария Дмитриевна очень скоро уезжает в другой город. Достоевский лишен свободы передвижения, он тоскует в разлуке (или предпринимает несколько головокружительно отчаянных попыток выбраться к Марии Дмитриевне втайне от начальства), страсти нагнетаются, и дальше происходит удивительная вещь.
В тот момент, когда рушится основное разделявшее их препятствие — умирает муж Марии Дмитриевны, к тому времени уже давно тяжелый алкоголик, и она остается с малолетним сыном, практически лишенная средств к существованию, — она прибегает к помощи влюбленного в нее Достоевского. Достоевский всеми силами стремится ей помочь — и денежно, и нравственно, и социально — и вдруг параллельно с этими событиями у Марии Дмитриевны завязывается роман с Вергуновым.
Это молодой человек, пятью годами моложе двадцатидевятилетней Марии Дмитриевны, удивительно инфантильный для своего возраста в это время (в девятнадцатом веке человек двадцати четырех лет был обычно уже не так юн, неопытен и несоциализирован, как наш герой, и, возможно, в том числе знакомство с ним послужило для Достоевского основанием назвать через много лет двадцатилетнего героя его романа подростком).
Он учительствует, но его жалования абсолютно недостаточно для того, чтобы содержать семью. И вот Достоевский, описывая Врангелю свое ужасное положение в связи с тем, что появился второй претендент на руку Марии Дмитриевны, пишет: «Она в положении моей героини в “Бедных людях”, которая выходит за Быкова (напророчил же я себе!)». То есть он осознает свой жизненный путь как прописанный им когда-то — и осознает это с отчаянием, наблюдая, как когда-то записанный им сюжет реализуется в его жизненной истории. Интересно, что проживаемая им в этот момент история позже будет положена в основу другого его романа — «Униженных и оскорбленных», надо заметить, абсолютно недооцененного романа в творчестве Достоевского: романа об эгоизме и о путях и возможностях его преодоления.
По поводу этого романа Достоевскому было сделано множество упреков — за нежизненность и надуманность его ситуаций и положений. Более всего нереальным признавалось лицо героя-рассказчика, Ивана, отпускающего свою возлюбленную к сопернику и при этом продолжающего всячески ее опекать, заботиться о ней, более того — буквально оказывающегося на побегушках у сложившейся таким образом любовной пары. Думаю, Достоевский оценил юмор ситуации: упреки в нежизненности были обращены на практически буквально воспроизводимые действия и поступки самого Достоевского в период его романа с Марией Дмитриевной. После того, как Вергунов был ему предъявлен в качестве торжествующего соперника, Достоевский начинает писать письма своим влиятельным друзьям, чьим влиянием никогда до того момента не пользовался для себя.
В этих письмах он просит места для Вергунова, пытаясь найти для него службу, оплата которой была бы достаточной для содержания жены с пасынком, с тем чтобы Мария Дмитриевна могла бы за него выйти и жить в достатке. Достоевский пытается реализовывать в самой неподходящей для этого жизненной ситуации, в самой малопригодной для этого сфере жизненных отношений путь следования Христу, путь Христа (это потом будет актуализировано в романе «Идиот»). Здесь мы видим, что знаменитая декларация Достоевского из письма Фонвизиной: «мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной», — это еще и декларация поведенческая, то есть Достоевский хотел бы оставаться, хотел бы следовать за Христом во всех ситуациях своей жизни, вне зависимости от того, насколько принято, понято и социально одобряется такое поведение".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского. М.: ИМЛИ РАН, 2023. 432 с.
В тот момент, когда рушится основное разделявшее их препятствие — умирает муж Марии Дмитриевны, к тому времени уже давно тяжелый алкоголик, и она остается с малолетним сыном, практически лишенная средств к существованию, — она прибегает к помощи влюбленного в нее Достоевского. Достоевский всеми силами стремится ей помочь — и денежно, и нравственно, и социально — и вдруг параллельно с этими событиями у Марии Дмитриевны завязывается роман с Вергуновым.
Это молодой человек, пятью годами моложе двадцатидевятилетней Марии Дмитриевны, удивительно инфантильный для своего возраста в это время (в девятнадцатом веке человек двадцати четырех лет был обычно уже не так юн, неопытен и несоциализирован, как наш герой, и, возможно, в том числе знакомство с ним послужило для Достоевского основанием назвать через много лет двадцатилетнего героя его романа подростком).
Он учительствует, но его жалования абсолютно недостаточно для того, чтобы содержать семью. И вот Достоевский, описывая Врангелю свое ужасное положение в связи с тем, что появился второй претендент на руку Марии Дмитриевны, пишет: «Она в положении моей героини в “Бедных людях”, которая выходит за Быкова (напророчил же я себе!)». То есть он осознает свой жизненный путь как прописанный им когда-то — и осознает это с отчаянием, наблюдая, как когда-то записанный им сюжет реализуется в его жизненной истории. Интересно, что проживаемая им в этот момент история позже будет положена в основу другого его романа — «Униженных и оскорбленных», надо заметить, абсолютно недооцененного романа в творчестве Достоевского: романа об эгоизме и о путях и возможностях его преодоления.
По поводу этого романа Достоевскому было сделано множество упреков — за нежизненность и надуманность его ситуаций и положений. Более всего нереальным признавалось лицо героя-рассказчика, Ивана, отпускающего свою возлюбленную к сопернику и при этом продолжающего всячески ее опекать, заботиться о ней, более того — буквально оказывающегося на побегушках у сложившейся таким образом любовной пары. Думаю, Достоевский оценил юмор ситуации: упреки в нежизненности были обращены на практически буквально воспроизводимые действия и поступки самого Достоевского в период его романа с Марией Дмитриевной. После того, как Вергунов был ему предъявлен в качестве торжествующего соперника, Достоевский начинает писать письма своим влиятельным друзьям, чьим влиянием никогда до того момента не пользовался для себя.
В этих письмах он просит места для Вергунова, пытаясь найти для него службу, оплата которой была бы достаточной для содержания жены с пасынком, с тем чтобы Мария Дмитриевна могла бы за него выйти и жить в достатке. Достоевский пытается реализовывать в самой неподходящей для этого жизненной ситуации, в самой малопригодной для этого сфере жизненных отношений путь следования Христу, путь Христа (это потом будет актуализировано в романе «Идиот»). Здесь мы видим, что знаменитая декларация Достоевского из письма Фонвизиной: «мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной», — это еще и декларация поведенческая, то есть Достоевский хотел бы оставаться, хотел бы следовать за Христом во всех ситуациях своей жизни, вне зависимости от того, насколько принято, понято и социально одобряется такое поведение".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского. М.: ИМЛИ РАН, 2023. 432 с.
"Во втором браке Достоевскому и его молоденькой самоотверженной жене удается реализовать взаимное сораскрытие и самоотдачу, в результате чего этот брак становится «образцовым» писательским браком в русской истории — а Достоевский посвящает Анне Григорьевне роман «Братья Карамазовы» — роман о том, как красота Мадонны заключается в Содом, — но и о том, как она может быть выведена из Содома любящим бескорыстно взглядом.
Митя Карамазов, начиная с любви к «шельме»-Грушеньке (заметим, что это слово буквально значит «битая каторжанка», — что еще раз напоминает о заточенной красоте), к «зверю», «тигру», начиная с влечения к ее «изгибу», отразившемуся и в пальчике-мизинчике, в какой-то момент принимается любить, чтить и «обожать» (у Достоевского это слово должно быть прочитано буквально) ее как «царицу души моей» (обращение, довольно прямо указывающее на Богоматерь) — и характерно, что начинает он ее любить в этом качестве именно в тот момент, когда оказывается способен отказаться от всяких посягательств на ее присвоение, когда становится заинтересован в ней самой, в ее независимом от него бытии — а не в том, что есть у нее («изгиб»)".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Митя Карамазов, начиная с любви к «шельме»-Грушеньке (заметим, что это слово буквально значит «битая каторжанка», — что еще раз напоминает о заточенной красоте), к «зверю», «тигру», начиная с влечения к ее «изгибу», отразившемуся и в пальчике-мизинчике, в какой-то момент принимается любить, чтить и «обожать» (у Достоевского это слово должно быть прочитано буквально) ее как «царицу души моей» (обращение, довольно прямо указывающее на Богоматерь) — и характерно, что начинает он ее любить в этом качестве именно в тот момент, когда оказывается способен отказаться от всяких посягательств на ее присвоение, когда становится заинтересован в ней самой, в ее независимом от него бытии — а не в том, что есть у нее («изгиб»)".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
"Место, которое занимают утопия и эсхатология в литературе и философской мысли русского модернизма, непосредственно связано с тем положением, которое занимает Ф.М. Достоевский в русской культуре рубеже веков. Однако чтобы это стало сколько-нибудь очевидно — и чтобы стали понятны причины такого положения вещей, следует определить, что, собственно, представляет собой эсхатология, не сведенная к бытовым представлениям об ужасах перед концом света.
Но сначала все же необходимо сказать об уникальном положении Достоевского и о в высшей степени необычном восприятии его творчества. Достоевский на рубеже XIX–XX веков, по свидетельству деятелей этого времени, воспринимается как фигура, определяющая как личные жизненные проекты, так и общее пространство культуры. «“Серебряный век” переживает Достоевского не как проблему в ряду проблем, но как тему жизни» [Исупов, 2000, с. 4]. Вот несколько высказываний, почти произвольно выбранных из этого огромного корпуса и посвященных именно восприятию положения Достоевского в центре эпохи.
В.В. Розанов: «Достоевский живет в нас. Его музыка никогда не умрет» [Розанов, 1990, с. 523].
«Достоевский имел определяющее значение в моей духовной жизни. Еще мальчиком получил я прививку от Достоевского. Он потряс мою душу более, чем кто-либо из писателей и мыслителей. Я всегда делил людей на людей Достоевского и людей, чуждых его духу. Очень ранняя направленность моего сознания на философские вопросы была связана с “проклятыми вопросами” Достоевского. Каждый раз, когда я перечитывал Достоевского, он открывался мне все с новых и новых сторон» [Бердяев, 1997, с. 205].
Эти слова Н.А. Бердяева мог бы повторить о себе весь «рубеж веков». Бердяев же свидетельствует, что именно обращение к Достоевскому было первым моментом, когда в нем, пятнадцатилетнем мальчике возникло ощущение Христа и ощущение близости Христа: «В юности с пронизывающей остротой запала в мою душу тема “Легенды о Великом Инквизиторе”. Мое первое обращение ко Христу было обращением к образу Христа в “Легенде”» [Бердяев, 1997, с. 205].
Это — в сущности, дикое для человека христианской культуры признание Бердяева — свидетельство того, из какого духовного обморока извлекал Достоевский «рубеж веков». Это также свидетельство и того, что духовный климат XIX века в России гораздо меньше отличался от духовного климата не знавшего Евангелия XX века, чем мы обычно полагаем. Дети, которые подросли к моменту рубежа XIX–XX веков, очень часто встречались со Христом впервые именно в произведениях Достоевского — так же, как это происходило в 70-х годах XX века".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Но сначала все же необходимо сказать об уникальном положении Достоевского и о в высшей степени необычном восприятии его творчества. Достоевский на рубеже XIX–XX веков, по свидетельству деятелей этого времени, воспринимается как фигура, определяющая как личные жизненные проекты, так и общее пространство культуры. «“Серебряный век” переживает Достоевского не как проблему в ряду проблем, но как тему жизни» [Исупов, 2000, с. 4]. Вот несколько высказываний, почти произвольно выбранных из этого огромного корпуса и посвященных именно восприятию положения Достоевского в центре эпохи.
В.В. Розанов: «Достоевский живет в нас. Его музыка никогда не умрет» [Розанов, 1990, с. 523].
«Достоевский имел определяющее значение в моей духовной жизни. Еще мальчиком получил я прививку от Достоевского. Он потряс мою душу более, чем кто-либо из писателей и мыслителей. Я всегда делил людей на людей Достоевского и людей, чуждых его духу. Очень ранняя направленность моего сознания на философские вопросы была связана с “проклятыми вопросами” Достоевского. Каждый раз, когда я перечитывал Достоевского, он открывался мне все с новых и новых сторон» [Бердяев, 1997, с. 205].
Эти слова Н.А. Бердяева мог бы повторить о себе весь «рубеж веков». Бердяев же свидетельствует, что именно обращение к Достоевскому было первым моментом, когда в нем, пятнадцатилетнем мальчике возникло ощущение Христа и ощущение близости Христа: «В юности с пронизывающей остротой запала в мою душу тема “Легенды о Великом Инквизиторе”. Мое первое обращение ко Христу было обращением к образу Христа в “Легенде”» [Бердяев, 1997, с. 205].
Это — в сущности, дикое для человека христианской культуры признание Бердяева — свидетельство того, из какого духовного обморока извлекал Достоевский «рубеж веков». Это также свидетельство и того, что духовный климат XIX века в России гораздо меньше отличался от духовного климата не знавшего Евангелия XX века, чем мы обычно полагаем. Дети, которые подросли к моменту рубежа XIX–XX веков, очень часто встречались со Христом впервые именно в произведениях Достоевского — так же, как это происходило в 70-х годах XX века".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Обновились показатели научных журналов, входящих в Science Index, по итогам 2023 года.
Наш журнал "Достоевский и мировая культура. Филологический журнал", основанный в 2018 году, поднялся на 11-е место среди всех индексируемых этой системой журналов, публикующих статьи и материалы по направлению «Литература. Литературоведение. Устное народное творчество».
Ждем статьи от постоянных и новых авторов!
Наш журнал "Достоевский и мировая культура. Филологический журнал", основанный в 2018 году, поднялся на 11-е место среди всех индексируемых этой системой журналов, публикующих статьи и материалы по направлению «Литература. Литературоведение. Устное народное творчество».
Ждем статьи от постоянных и новых авторов!
На сайте журнала "Новый мир" открыта для чтения статья Николая Подосокорского «"Реабилитация" Ф.М. Достоевского в период оттепели»:
https://nm1925.ru/articles/2024/8-2024/reabilitatsiya-f-m-dostoevskogo-v-period-ottepeli/
https://nm1925.ru/articles/2024/8-2024/reabilitatsiya-f-m-dostoevskogo-v-period-ottepeli/
"По словам Вяч.И. Иванова, все фундаментальные онтологические и экзистенциальные вопросы рубежа веков ставятся в горизонте Достоевского: «Достоевский зажег на краю горизонта самые отдаленные маяки, почти невероятные по силе неземного блеска, кажущиеся уже не маяками земли, а звездами неба <…>. Он жив среди нас, потому что от него или через него все, чем мы живем, — и наш свет, и наше подполье. Он великий зачинатель и предопределитель нашей культурной сложности. <…>
Он как бы переместил планетарную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру. До него <…> мы не знали <…>, что вера и неверие — не два различных объяснения мира или два различных руководительства в жизни, но два разноприродных бытия. <…> Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников» [Иванов, 1994, с. 282–283].
Розанов, навязчиво «не упоминая» некие Лицо и Книгу, не упоминая которых, не с чем оказывается сравнить Достоевского и его творчество, пишет: «За “писателем” в Достоевском стоит другое, важнейшее. <…> Из всех “сочинений” Достоевского можно бы извлечь от двадцати до пятидесяти страниц такого текста, который как-то странно видеть в “романах”, которые испепеляют и уничтожают всякую форму беллетристики и показывают в нем человека, сердце, ум совершенно сверхъестественных размеров: провидца, ясновидца, “одержимого” или “пророка”, “святого” или, опять-таки “одержимого”… Такие эпилептики в древние, наивные и доверчивые времена, времена доисторические, начинали культуры, цивилизации, строили или перестраивали “великие города”… <…>
Достоевский всю жизнь пытался выразить, и иногда это ему почти удавалось (двадцать страниц, пятьдесят страниц), совершенно новое мироощущение, в каком к Богу и миру не стоял ни один человек. Это — не наука, не поэзия, не философия, наконец, это и не религия или по крайней мере не одна она, а просто новое чувство самого человека, еще открывшийся слух его, еще открывшееся зрение его, но зрение души и слух тоже души» [Розанов, 1997, с. 275–276].
Таким образом, согласно читателям рубежа веков, Достоевский радикально изменил и пространство их бытия, и способ их бытия, и их способности к восприятию этого бытия".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Он как бы переместил планетарную систему: он принес нам, еще не пережившим того откровения личности, какое изживал Запад уже в течение столетий, одно из последних и окончательных откровений о ней, дотоле неведомое миру. До него <…> мы не знали <…>, что вера и неверие — не два различных объяснения мира или два различных руководительства в жизни, но два разноприродных бытия. <…> Чтобы так углубить и обогатить наш внутренний мир, чтобы так осложнить жизнь, этому величайшему из Дедалов, строителей лабиринта, нужно было быть сложнейшим и в своем роде грандиознейшим из художников» [Иванов, 1994, с. 282–283].
Розанов, навязчиво «не упоминая» некие Лицо и Книгу, не упоминая которых, не с чем оказывается сравнить Достоевского и его творчество, пишет: «За “писателем” в Достоевском стоит другое, важнейшее. <…> Из всех “сочинений” Достоевского можно бы извлечь от двадцати до пятидесяти страниц такого текста, который как-то странно видеть в “романах”, которые испепеляют и уничтожают всякую форму беллетристики и показывают в нем человека, сердце, ум совершенно сверхъестественных размеров: провидца, ясновидца, “одержимого” или “пророка”, “святого” или, опять-таки “одержимого”… Такие эпилептики в древние, наивные и доверчивые времена, времена доисторические, начинали культуры, цивилизации, строили или перестраивали “великие города”… <…>
Достоевский всю жизнь пытался выразить, и иногда это ему почти удавалось (двадцать страниц, пятьдесят страниц), совершенно новое мироощущение, в каком к Богу и миру не стоял ни один человек. Это — не наука, не поэзия, не философия, наконец, это и не религия или по крайней мере не одна она, а просто новое чувство самого человека, еще открывшийся слух его, еще открывшееся зрение его, но зрение души и слух тоже души» [Розанов, 1997, с. 275–276].
Таким образом, согласно читателям рубежа веков, Достоевский радикально изменил и пространство их бытия, и способ их бытия, и их способности к восприятию этого бытия".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Мы подготовили и отправили на верстку третий номер нашего журнала "Достоевский и мировая культура. Филологический журнал" за 2024 год. Публикуем слово от главного редактора Татьяны Касаткиной.
https://telegra.ph/Anons--3-27-zhurnala-Dostoevskij-i-mirovaya-kultura-za-2024-god-Predislovie-Tatyany-Kasatkinoj-09-08
https://telegra.ph/Anons--3-27-zhurnala-Dostoevskij-i-mirovaya-kultura-za-2024-god-Predislovie-Tatyany-Kasatkinoj-09-08
Telegraph
Анонс № 3 (27) журнала "Достоевский и мировая культура" за 2024 год. Предисловие Татьяны Касаткиной
Мы подготовили и отправили на верстку третий номер нашего журнала "Достоевский и мировая культура. Филологический журнал" за 2024 год. Публикую слово от главного редактора Татьяны Касаткиной. От редактора Русская история и французская литература. Предшественники…
Татьяна Касаткина: "Практически все поколение родителей тех, кто стали блестящей поэтической и философской элитой рубежа веков, совершенно не воспринимало Достоевского. А. Белый рассказывает не о ком-нибудь — о М.С. Соловьеве, брате Вл.С. и Вс.С. Соловьевых: «М.С. чувствовал до конца мир поэзии Пушкина, Гоголя; отмечая значение Достоевского, не любил он его» [Белый, 1995, с. 19].
А.А. Блок записывает в материалах к поэме «Возмездие»: «Ненависть к Достоевскому (“шампанские либералы”, обеды Литературного фонда, 19 февраля). Похороны. Убогая квартира, так что гроб еле можно стащить с лестницы. Либеральное тогда “Новое время” описывает, как тело обмывали на соломе. Толпа, венок певцу “униженных и оскорбленных”. <…> Бабушка ненавидит Достоевского. А.Н. Бекетов, встречаясь с ним, по мягкости не может ненавидеть. Отношение — похожее на то, какое теперь к Розанову» [Блок, 1960, с. 445]. (То, что говорит о несовместимости своего родительского дома с Достоевским Флоренский, несколько более известно (см.: [Флоренский, 1992, с. 68–70]).
Таким образом, к Достоевскому мальчики, ставшие деятелями «рубежа веков», приходили не просто самостоятельно — но именно вопреки своему окружению. При этом отношение их к Достоевскому могло на протяжении жизни очень даже сильно меняться — но его герои, его произведения оставались незыблемыми константами их бытия и творчества. Чрезвычайно интересно и наводит на размышления одно обстоятельство: с Достоевским не «соперничали», на его место в голову не приходило посягать.
С Толстым, с Гоголем, даже с Пушкиным — сравнивали, сопоставляли, связывали себя (и других), примеряли на себя их жизненные ситуации, порой пытались занять аналогичную культурную позицию в современной культуре, в своем поколении, но что касается Достоевского — сравнивали себя и современников только с его героями. Даже когда начинается, казалось бы, сравнение с Достоевским — оно немедленно превращается в сравнение с его персонажем. Например, в «Докторе Живаго»: «Маяковский всегда мне очень нравился. Это какое-то продолжение Достоевского. Или, вернее, это лирика, написанная кем-то из его младших бунтующих персонажей, вроде Ипполита, Раскольникова или героя “Подростка”. Какая всепожирающая сила дарования! Как сказано это раз навсегда, непримиримо и прямолинейно! А главное, с каким смелым размахом шваркнуто это все в лицо общества и куда-то дальше, в пространство!» [Пастернак, 1990, с. 175–176].
А.А. Блок записывает в материалах к поэме «Возмездие»: «Ненависть к Достоевскому (“шампанские либералы”, обеды Литературного фонда, 19 февраля). Похороны. Убогая квартира, так что гроб еле можно стащить с лестницы. Либеральное тогда “Новое время” описывает, как тело обмывали на соломе. Толпа, венок певцу “униженных и оскорбленных”. <…> Бабушка ненавидит Достоевского. А.Н. Бекетов, встречаясь с ним, по мягкости не может ненавидеть. Отношение — похожее на то, какое теперь к Розанову» [Блок, 1960, с. 445]. (То, что говорит о несовместимости своего родительского дома с Достоевским Флоренский, несколько более известно (см.: [Флоренский, 1992, с. 68–70]).
Таким образом, к Достоевскому мальчики, ставшие деятелями «рубежа веков», приходили не просто самостоятельно — но именно вопреки своему окружению. При этом отношение их к Достоевскому могло на протяжении жизни очень даже сильно меняться — но его герои, его произведения оставались незыблемыми константами их бытия и творчества. Чрезвычайно интересно и наводит на размышления одно обстоятельство: с Достоевским не «соперничали», на его место в голову не приходило посягать.
С Толстым, с Гоголем, даже с Пушкиным — сравнивали, сопоставляли, связывали себя (и других), примеряли на себя их жизненные ситуации, порой пытались занять аналогичную культурную позицию в современной культуре, в своем поколении, но что касается Достоевского — сравнивали себя и современников только с его героями. Даже когда начинается, казалось бы, сравнение с Достоевским — оно немедленно превращается в сравнение с его персонажем. Например, в «Докторе Живаго»: «Маяковский всегда мне очень нравился. Это какое-то продолжение Достоевского. Или, вернее, это лирика, написанная кем-то из его младших бунтующих персонажей, вроде Ипполита, Раскольникова или героя “Подростка”. Какая всепожирающая сила дарования! Как сказано это раз навсегда, непримиримо и прямолинейно! А главное, с каким смелым размахом шваркнуто это все в лицо общества и куда-то дальше, в пространство!» [Пастернак, 1990, с. 175–176].
Причем, на рубеже веков постоянно сравнивали себя с героями Достоевского, и выстраивали жизненные ситуации по схемам (а вернее — по ритмам) его романов. Примеров тут слишком даже много. Если брать только тех, кто уже был упомянут: А. Белый постоянно отождествлял себя с князем Мышкиным, и этот образ структурировал практически все его любовные истории. Роман «Идиот» явственно встает за историей сватовства А.А. Блока. Любовный треугольник Белого, А.А. Блока и Л.Д. Блок отражен А. Белым в романе «Петербург», причем образ князя Мышкина (христоподобного персонажа) пришелся в этот раз на долю Блока. Продолжать можно очень долго.
Сам же Достоевский словно существовал на другом уровне — на уровне внеположного этому миру творца. Не случайно стали распространенными (на весь XX век!) высказывания типа: «Жизнь начиталась Достоевского». Бердяев, настолько тесно ощущавший свою связь с Достоевским, что всю жизнь поминал его на молитве, тем не менее, говоря о своих личностных, типологических связях и сходствах, никак не может поставить в этот ряд Достоевского: «Я всегда ощущал себя очень связанным с героями романов Достоевского и Л. Толстого, с Иваном Карамазовым, Версиловым, Ставрогиным, князем Андреем и дальше с тем типом, который Достоевский назвал “скитальцем земли русской”, с Чацким, Евгением Онегиным, Печориным и др. В этом, быть может, была моя самая глубокая связь с Россией, с русской судьбой. Так же чувствовал я себя связанным с реальными людьми русской земли: с Чаадаевым, с некоторыми славянофилами, с Герценом, даже с Бакуниным и с русскими нигилистами, с самим Л. Толстым, с Вл. Соловьевым» [Бердяев, 1991, с. 33].
Интересно отметить, что следующее литературное поколение (те, кого я здесь имею в виду, могли быть совсем не намного моложе деятелей «рубежа веков», но их литературная судьба пришлась уже в основном на период эмиграции) зачастую наоборот настаивало на «совсем обыкновенном» человеке-Достоевском, «странном писателе», «не имеющем никакого отношения» к России и к основному руслу ее литературы, придумавшем никогда не существовавшую «русскую душу» (см. об этом: [Тассис, 2007; Меерсон, 2007; Сыроватко, 2007]). При этом, например, в случае Алданова, то место, какое Достоевский занимал в сознании «рубежа веков», занимает Толстой. Полагаю, дело было в том, что, как бы они не «отбивались», они слишком ощущали себя в «действительности Достоевского», и ощущали очень, мягко говоря, некомфортно. Толстой же был для них своего рода воспоминанием о потерянном рае".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Сам же Достоевский словно существовал на другом уровне — на уровне внеположного этому миру творца. Не случайно стали распространенными (на весь XX век!) высказывания типа: «Жизнь начиталась Достоевского». Бердяев, настолько тесно ощущавший свою связь с Достоевским, что всю жизнь поминал его на молитве, тем не менее, говоря о своих личностных, типологических связях и сходствах, никак не может поставить в этот ряд Достоевского: «Я всегда ощущал себя очень связанным с героями романов Достоевского и Л. Толстого, с Иваном Карамазовым, Версиловым, Ставрогиным, князем Андреем и дальше с тем типом, который Достоевский назвал “скитальцем земли русской”, с Чацким, Евгением Онегиным, Печориным и др. В этом, быть может, была моя самая глубокая связь с Россией, с русской судьбой. Так же чувствовал я себя связанным с реальными людьми русской земли: с Чаадаевым, с некоторыми славянофилами, с Герценом, даже с Бакуниным и с русскими нигилистами, с самим Л. Толстым, с Вл. Соловьевым» [Бердяев, 1991, с. 33].
Интересно отметить, что следующее литературное поколение (те, кого я здесь имею в виду, могли быть совсем не намного моложе деятелей «рубежа веков», но их литературная судьба пришлась уже в основном на период эмиграции) зачастую наоборот настаивало на «совсем обыкновенном» человеке-Достоевском, «странном писателе», «не имеющем никакого отношения» к России и к основному руслу ее литературы, придумавшем никогда не существовавшую «русскую душу» (см. об этом: [Тассис, 2007; Меерсон, 2007; Сыроватко, 2007]). При этом, например, в случае Алданова, то место, какое Достоевский занимал в сознании «рубежа веков», занимает Толстой. Полагаю, дело было в том, что, как бы они не «отбивались», они слишком ощущали себя в «действительности Достоевского», и ощущали очень, мягко говоря, некомфортно. Толстой же был для них своего рода воспоминанием о потерянном рае".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Татьяна Касаткина: "Достоевский словно оказался для «рубежа веков», актуализировавшего всякую биографию, писателем без биографии. Или, вернее, он был увиден как фигура «нечеловеческого» масштаба, его биография оказалась сопоставима только с «биографией» России в целом (см: [Касаткина, 2010, с. 5–6]). «Родители» не любили Достоевского за то же, за что его навсегда приняли в свое сердце «дети»: за его способность выводить любую жизненную ситуацию за рамки существования — в бытие; за нарушение и разрушение границ той реальности, в пределах которой (в пределах уверенности в которой: уверенности в ее всеобщности, стабильности и несокрушимости) так хотелось уютно и благообразно остаться «родителям».
Достоевский повернул зрение эпохи. Современники его (особенно — ровесники) зачастую воспринимали его видение мира как своего рода «извращение». Потомки на рубеже веков уже рождались с иным («достоевским») зрением и прежнее зрение воспринималось ими как узкое и поверхностное, плоскостное, прежний взгляд на мир стал, прежде всего, непроходимо скучен. Достоевский научил их (многих) видеть сквозь пленку внешних событий — существо бытия. При этом — поскольку они восторженно ринулись к существу бытия, слишком мало, зачастую, уделяя внимания его конкретному воплощению — стало казаться, что истощилась сама эта пленка, стала прозрачной.
А тем, кто рождался по-прежнему с взглядом, нацеленным на поверхность, стало казаться, что они кощунственно или шутовски разламывают вещи и явления, что они разрушают себя и мир. И в этом взгляде тоже была своя правда, ибо не только к существу мимо существования устремились первопроходцы символизма, но и — заплутав на этих вечно первопроходных путях (не теряющих этого качества, сколькие бы по ним не проходили) — многие бросились к «небытийственной бездне» миража и фантазии, увлеченные тенями, фантомами, предпочетшие их бытию (см.: [Флоровский, 1991, с. 485–487]).
Но, однако, вернемся к сущности этой перемены взгляда. Причина как отвращения деятелей 1860-х, так и того, что Достоевский становится ключевой фигурой рубежа веков, заключается в одном и том же — в том, что Достоевский возвращает художественному образу способность являть эсхатон.
К.Г. Исупов пишет: «Достоевский сумел окончательно снять дистанцию меж вечным и историческим» [Исупов, 2000, с. 25]. Я думаю, это сказано не вполне точно. Достоевскому удалось не снять дистанцию — а вновь установить меж вечным и историческим связь — и создать в высшей степени действенное напряжение этой связи. А «рубеж веков» вновь осознает, насколько связь меж вечным и историческим не просто важна для любого художественного текста, а буквально неизбежна, если только этот текст может претендовать на какое-либо значение.
Достоевский повернул зрение эпохи. Современники его (особенно — ровесники) зачастую воспринимали его видение мира как своего рода «извращение». Потомки на рубеже веков уже рождались с иным («достоевским») зрением и прежнее зрение воспринималось ими как узкое и поверхностное, плоскостное, прежний взгляд на мир стал, прежде всего, непроходимо скучен. Достоевский научил их (многих) видеть сквозь пленку внешних событий — существо бытия. При этом — поскольку они восторженно ринулись к существу бытия, слишком мало, зачастую, уделяя внимания его конкретному воплощению — стало казаться, что истощилась сама эта пленка, стала прозрачной.
А тем, кто рождался по-прежнему с взглядом, нацеленным на поверхность, стало казаться, что они кощунственно или шутовски разламывают вещи и явления, что они разрушают себя и мир. И в этом взгляде тоже была своя правда, ибо не только к существу мимо существования устремились первопроходцы символизма, но и — заплутав на этих вечно первопроходных путях (не теряющих этого качества, сколькие бы по ним не проходили) — многие бросились к «небытийственной бездне» миража и фантазии, увлеченные тенями, фантомами, предпочетшие их бытию (см.: [Флоровский, 1991, с. 485–487]).
Но, однако, вернемся к сущности этой перемены взгляда. Причина как отвращения деятелей 1860-х, так и того, что Достоевский становится ключевой фигурой рубежа веков, заключается в одном и том же — в том, что Достоевский возвращает художественному образу способность являть эсхатон.
К.Г. Исупов пишет: «Достоевский сумел окончательно снять дистанцию меж вечным и историческим» [Исупов, 2000, с. 25]. Я думаю, это сказано не вполне точно. Достоевскому удалось не снять дистанцию — а вновь установить меж вечным и историческим связь — и создать в высшей степени действенное напряжение этой связи. А «рубеж веков» вновь осознает, насколько связь меж вечным и историческим не просто важна для любого художественного текста, а буквально неизбежна, если только этот текст может претендовать на какое-либо значение.
Например, Александр Блок записывает в январе 1912 года, в разгар работы над «Возмездием» — исторической, казалось бы, поэмой — как о главной задаче творца: «Пока не найдешь действительной связи между временным и вневременным, до тех пор не станешь писателем не только понятным, но и кому-либо на что-либо, кроме баловства, нужным» [Блок, 1963, с. 118]. Под этим императивом мог подписаться далеко не один только Блок.
Итак, Достоевский вновь возвращает в пределы человеческого восприятия, человеческой повседневности эсхатон. Первое значение слова ἔσχᾰτος — не «последний» — а «крайний» (и нет, это не синонимы). Эсхатон — это то, что разделяет апейрон, полагает границы, дарует форму этому исходному веществу бытия. Но, кроме того, дарует ему и постижение собственного смысла, поскольку ἄπειρος — «беспредельный, безграничный, бесчисленный», по второму своему значению одновременно есть — «неопытный, незнающий, несведущий».
Таким образом, эсхатон есть нечто, что впервые вносит смысл в то, что перед нами разворачивается как ткань бытия. Кстати, нам часто представляется внесение формы в бытие по аналогии с тем, что мы узнаем еще в младенческие годы в песочнице, когда из безграничного сыпучего материала мы начинаем делать куличики. Оттуда, из наших «формочек» (а потом еще — и из ощущения давления социума, формирующего ребенка извне, внешним давлением — хотя и путем встраивания под этим давлением своих формирующих принципов внутрь субъекта), мы выносим идею формы, налагаемой внешним образом.
Эта идея, однако, не вполне соответствует значению слова «эсхатон». Дело в том, что «крайний» в нем имеет оттенок не «обнимающий края», а «самый отдаленный» — в том числе и от края, а также «самый величайший» — то есть, «в максимальной степени выраженный», «достигший предела своего выражения». Так, например, ἔσχᾰται σάρκες означает «крайнее от поверхности, то есть самое внутреннее мясо». Таким образом, неожиданно оказывается, что «крайнее» находится глубоко внутри. Но при этом именно оно оформляет внешний облик, образ любой вещи".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Итак, Достоевский вновь возвращает в пределы человеческого восприятия, человеческой повседневности эсхатон. Первое значение слова ἔσχᾰτος — не «последний» — а «крайний» (и нет, это не синонимы). Эсхатон — это то, что разделяет апейрон, полагает границы, дарует форму этому исходному веществу бытия. Но, кроме того, дарует ему и постижение собственного смысла, поскольку ἄπειρος — «беспредельный, безграничный, бесчисленный», по второму своему значению одновременно есть — «неопытный, незнающий, несведущий».
Таким образом, эсхатон есть нечто, что впервые вносит смысл в то, что перед нами разворачивается как ткань бытия. Кстати, нам часто представляется внесение формы в бытие по аналогии с тем, что мы узнаем еще в младенческие годы в песочнице, когда из безграничного сыпучего материала мы начинаем делать куличики. Оттуда, из наших «формочек» (а потом еще — и из ощущения давления социума, формирующего ребенка извне, внешним давлением — хотя и путем встраивания под этим давлением своих формирующих принципов внутрь субъекта), мы выносим идею формы, налагаемой внешним образом.
Эта идея, однако, не вполне соответствует значению слова «эсхатон». Дело в том, что «крайний» в нем имеет оттенок не «обнимающий края», а «самый отдаленный» — в том числе и от края, а также «самый величайший» — то есть, «в максимальной степени выраженный», «достигший предела своего выражения». Так, например, ἔσχᾰται σάρκες означает «крайнее от поверхности, то есть самое внутреннее мясо». Таким образом, неожиданно оказывается, что «крайнее» находится глубоко внутри. Но при этом именно оно оформляет внешний облик, образ любой вещи".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
"Достоевский так выстраивает образ в своих текстах, что внутри любого «насущного видимо-текущего» появляется (проявляется) либо образ Божий — если речь идет о человеческом облике — либо внутри любой в настоящем времени протекающей сцены появляется сцена евангельская — причем не для того, чтобы быть повторенной (воспроизведенной), как это бы происходило и в любой культуре, основанной на языческой религии (где вся история заканчивается до начала движения времени и во времени может только повторяться и воспроизводиться), но для того, чтобы в ней вновь человек мог действовать и отвечать на те евангельские вопросы, которые когда-то были заданы, но на которые не было получено ответа во время протекания самой евангельской истории.
То есть — это каждый раз не повторение с целью обновления и восстановления (как в язычестве), но изменение, движение, преображение, захватывание нового — внешнего или внутреннего — пространства. Это не (вернее — не только) вхождение вечного во временное, не только проступание сквозь временное линий вечности, стирающих случайные черты, — но это небывалая активность сиюминутного, пишушего на скрижалях вечности нестираемые письмена. Сиюминутное здесь призвано не к воспроизведению (не к тому, чтобы стать легкой шелухой, проявляющей мощные, но невидимые глазу человека энергетические линии вечности), но к сотворчеству.
Таким образом, то состояние мира, которое в культурах на основе некоторых языческих религий относится к «последним временам» (когда вновь потечет история и живущие вновь сделаются ее протагонистами, а не воспроизводителями уже бывшего, не «местами присутствия» вечного — или не «ничтожными» (теми, которых нет), попавшими в «складку» бытия между истинными временами начала и конца), в христианстве оказывается возможным на протяжении всего времени после первого пришествия Христова — и именно это и означает сущностную эсхатологичность христианской культуры".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
То есть — это каждый раз не повторение с целью обновления и восстановления (как в язычестве), но изменение, движение, преображение, захватывание нового — внешнего или внутреннего — пространства. Это не (вернее — не только) вхождение вечного во временное, не только проступание сквозь временное линий вечности, стирающих случайные черты, — но это небывалая активность сиюминутного, пишушего на скрижалях вечности нестираемые письмена. Сиюминутное здесь призвано не к воспроизведению (не к тому, чтобы стать легкой шелухой, проявляющей мощные, но невидимые глазу человека энергетические линии вечности), но к сотворчеству.
Таким образом, то состояние мира, которое в культурах на основе некоторых языческих религий относится к «последним временам» (когда вновь потечет история и живущие вновь сделаются ее протагонистами, а не воспроизводителями уже бывшего, не «местами присутствия» вечного — или не «ничтожными» (теми, которых нет), попавшими в «складку» бытия между истинными временами начала и конца), в христианстве оказывается возможным на протяжении всего времени после первого пришествия Христова — и именно это и означает сущностную эсхатологичность христианской культуры".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Татьяна Касаткина: "Вот как Достоевский говорит в «Дневнике писателя» о том, что такое работа художника в мире и для чего она нужна. (Цитата, которую я сейчас приведу, довольно известна, но, как правило, воспринимается как загадочная, поскольку читающие не осознают, что Достоевский здесь буквально говорит о том, что выше было названо «эсхатоном».)
«Действительно, проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни, — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своем роде художника. <…> Но, разумеется, никогда нам не исчерпать всего явления, не добраться до конца и начала его. Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то понаглядке, а концы и начала — это всё еще пока для человека фантастическое» [Достоевский, 1972–1990, т. 23, с. 144–145].
Достоевский здесь говорит о том, что, во-первых, художник на то и создан, чтобы обладать «специальным» глазом, быть, в некотором смысле, глазом для всего человечества, и что существо этого глаза состоит в способности наблюдать в «насущном видимо-текущем» «концы и начала», выявлять их и предлагать их для видения всех остальных.
Но что такое здесь «концы и начала»? Это очевидная цитата из Апокалипсиса, причем выражение «Альфа и Омега, начало и конец, Первый и Последний» встречается в Откровении Иоанна Богослова в разных сочетаниях неоднократно (см.: Откр. 1, 8; Откр. 1, 10–11; Откр. 21, 6–7; Откр. 22, 12–13), что остроумно подчеркнуто множественным числом второго употребления этого выражения в тексте Достоевского. При этом Достоевский меняет порядок слов — не «начало и конец», но «конец и начало» — словно указывая на то, где с очевидностью для нас открываются эти «фантастические» вещи: в последней книге, в конце Евангелия, и в последнем времени, конце времен, каковым совершенно не случайно и не ошибочно признается всякое время на протяжении всей истории христианства.
Скажем здесь нечто и об утопии. По одной версии это слово происходит от греч. οὐ — нет и τόπος — место, означая, соответственно «место, которого нет», несуществующее место; однако по другой версии слово происходит от εὖ — благо и τόπος — место, т. е. «благое место», что странным (и, видимо, очевидным для создателя слова Томаса Мора) образом роднит утопию с эсхатоном: это место, скрывающееся в глубине любого места, любой ситуации, любой истории как их «конец и начало», как их глубинное бытие, благое на глубине, искореженное и изуродованное в области «насущного видимо-текущего». Это, в сущности, тот рай старца Зосимы («Всё рай» [Достоевский, 1972–1990, т. 15, с. 243]; «Жизнь есть рай — ключи у нас» [Достоевский, 1972–1990, т. 15, с. 245]), в котором мы пребываем, не понимая, где мы находимся, и воспринимая благое как несуществующее.
«Действительно, проследите иной, даже вовсе и не такой яркий на первый взгляд факт действительной жизни, — и если только вы в силах и имеете глаз, то найдете в нем глубину, какой нет у Шекспира. Но ведь в том-то и весь вопрос: на чей глаз и кто в силах? Ведь не только чтоб создавать и писать художественные произведения, но и чтоб только приметить факт, нужно тоже в своем роде художника. <…> Но, разумеется, никогда нам не исчерпать всего явления, не добраться до конца и начала его. Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то понаглядке, а концы и начала — это всё еще пока для человека фантастическое» [Достоевский, 1972–1990, т. 23, с. 144–145].
Достоевский здесь говорит о том, что, во-первых, художник на то и создан, чтобы обладать «специальным» глазом, быть, в некотором смысле, глазом для всего человечества, и что существо этого глаза состоит в способности наблюдать в «насущном видимо-текущем» «концы и начала», выявлять их и предлагать их для видения всех остальных.
Но что такое здесь «концы и начала»? Это очевидная цитата из Апокалипсиса, причем выражение «Альфа и Омега, начало и конец, Первый и Последний» встречается в Откровении Иоанна Богослова в разных сочетаниях неоднократно (см.: Откр. 1, 8; Откр. 1, 10–11; Откр. 21, 6–7; Откр. 22, 12–13), что остроумно подчеркнуто множественным числом второго употребления этого выражения в тексте Достоевского. При этом Достоевский меняет порядок слов — не «начало и конец», но «конец и начало» — словно указывая на то, где с очевидностью для нас открываются эти «фантастические» вещи: в последней книге, в конце Евангелия, и в последнем времени, конце времен, каковым совершенно не случайно и не ошибочно признается всякое время на протяжении всей истории христианства.
Скажем здесь нечто и об утопии. По одной версии это слово происходит от греч. οὐ — нет и τόπος — место, означая, соответственно «место, которого нет», несуществующее место; однако по другой версии слово происходит от εὖ — благо и τόπος — место, т. е. «благое место», что странным (и, видимо, очевидным для создателя слова Томаса Мора) образом роднит утопию с эсхатоном: это место, скрывающееся в глубине любого места, любой ситуации, любой истории как их «конец и начало», как их глубинное бытие, благое на глубине, искореженное и изуродованное в области «насущного видимо-текущего». Это, в сущности, тот рай старца Зосимы («Всё рай» [Достоевский, 1972–1990, т. 15, с. 243]; «Жизнь есть рай — ключи у нас» [Достоевский, 1972–1990, т. 15, с. 245]), в котором мы пребываем, не понимая, где мы находимся, и воспринимая благое как несуществующее.
Таким образом, Достоевский в анализируемом тексте в очередной раз говорит о Христе, называя Его концом и началом всего «насущного видимо-текущего» — но говорит прикровенно, следуя своему убеждению, что для того, чтобы говорить о Христе, не вызывая мгновенного отторжения или мгновенной насмешки современников, нужно недоговаривать, нужно во многих случаях называть не называя.
Эсхатон — формообразующее, крайнее и одновременно самое глубинное христианской культуры — это Христос, и именно его возвращает Достоевский в структуру восприятия мира для человека, выросшего на его произведениях, вновь придавая реальности всю мыслимую глубину, возвращая ей смысл соединением ее с «концами и началами» — «все еще фантастическими» для людей его поколения.
Итак, то, что мы мыслим как некий предел бытия и о чем говорим как о том, к чему движутся люди, чего они пугаются как надвигающегося, на самом деле не есть что-то, что еще не присутствует в бытии. Эсхатон — это то, что в бытие введено в момент пришествия Христова, то, что в нем всегда присутствует, но что периодически нуждается в напоминании о Себе — и в этом смысле — в новом приведении (в новом допуске) Себя в бытие, что и делает Достоевский своей новой структурой образа.
Именно поэтому он был так неприемлем для родителей писателей и поэтов «рубежа веков» (и оказался неприемлем для многих наших современников) — они живут в тот момент в позитивистской, очень удобной, вполне устраивающей их «насущной видимо-текущей» действительности.
И любая попытка выведения за эти пределы, в область «концов и начал», вызывает отторжение, головокружение и тошноту, понятные и естественные для человека, внезапно оказавшегося перед пропастью на том месте, где ожидал найти твердую землю. Соответственно, вплоть до поколения «рубежа веков» у Достоевского попросту нет адекватных ему читателей — у них еще не воспитан «глаз», которым можно было бы читать эти тексты.
Этот глаз формируется к поколению «рубежа веков», которое начинает читать Достоевского, видя, что он закладывает в свои образы, и переводя собственную литературную деятельность в область теургии — которая для читателя Достоевского может открыться как область со-работничества и сотрудничества человека с Богом".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Эсхатон — формообразующее, крайнее и одновременно самое глубинное христианской культуры — это Христос, и именно его возвращает Достоевский в структуру восприятия мира для человека, выросшего на его произведениях, вновь придавая реальности всю мыслимую глубину, возвращая ей смысл соединением ее с «концами и началами» — «все еще фантастическими» для людей его поколения.
Итак, то, что мы мыслим как некий предел бытия и о чем говорим как о том, к чему движутся люди, чего они пугаются как надвигающегося, на самом деле не есть что-то, что еще не присутствует в бытии. Эсхатон — это то, что в бытие введено в момент пришествия Христова, то, что в нем всегда присутствует, но что периодически нуждается в напоминании о Себе — и в этом смысле — в новом приведении (в новом допуске) Себя в бытие, что и делает Достоевский своей новой структурой образа.
Именно поэтому он был так неприемлем для родителей писателей и поэтов «рубежа веков» (и оказался неприемлем для многих наших современников) — они живут в тот момент в позитивистской, очень удобной, вполне устраивающей их «насущной видимо-текущей» действительности.
И любая попытка выведения за эти пределы, в область «концов и начал», вызывает отторжение, головокружение и тошноту, понятные и естественные для человека, внезапно оказавшегося перед пропастью на том месте, где ожидал найти твердую землю. Соответственно, вплоть до поколения «рубежа веков» у Достоевского попросту нет адекватных ему читателей — у них еще не воспитан «глаз», которым можно было бы читать эти тексты.
Этот глаз формируется к поколению «рубежа веков», которое начинает читать Достоевского, видя, что он закладывает в свои образы, и переводя собственную литературную деятельность в область теургии — которая для читателя Достоевского может открыться как область со-работничества и сотрудничества человека с Богом".
Из книги: Касаткина Т.А. «Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского / отв. ред. Т.Г. Магарил-Ильяева. — М.: ИМЛИ РАН, 2023. — 432 с.
Бумажную книгу Татьяны Касаткиной "«Мы будем — лица…» Аналитико-синтетическое чтение произведений Достоевского" (ИМЛИ РАН, 2023) можно купить здесь: https://primusversus.com/product/my-budem-litsa-analitiko-sinteticheskoe-chtenie-proizvedeniy-dostoevskogo
Аннотация: Книга посвящена принципам исследования жизненного и художественного текста, а также принципам комментирования произведений такого автора, который может быть назван практическим философом и богословом, который создает свои тексты, имея в виду поведать о собственном пути преображения и повести по нему читателя. Достоевский, разгадывая тайну человека, находит отгадку в том, что современный человек радикально заблуждается в определении собственной мерности, размера, состава и конфигурации.
Человек исходит из ложного видения себя как ограниченного своим собственным телом и отграниченного от всех остальных людей, из видения других как своих соперников и претендентов на тот же ресурс, а не как открывающих для него новые пространства и возможности, без них и вне их просто не существующие. Вследствие этого он радикально ошибается как в определении своих истинных выгод, так и опасностей на своем пути. Вплоть до того, что самое опасное для себя он склонен считать наиболее выгодным, а самое выгодное — наиболее ущемляющим его жизненные интересы.
Аннотация: Книга посвящена принципам исследования жизненного и художественного текста, а также принципам комментирования произведений такого автора, который может быть назван практическим философом и богословом, который создает свои тексты, имея в виду поведать о собственном пути преображения и повести по нему читателя. Достоевский, разгадывая тайну человека, находит отгадку в том, что современный человек радикально заблуждается в определении собственной мерности, размера, состава и конфигурации.
Человек исходит из ложного видения себя как ограниченного своим собственным телом и отграниченного от всех остальных людей, из видения других как своих соперников и претендентов на тот же ресурс, а не как открывающих для него новые пространства и возможности, без них и вне их просто не существующие. Вследствие этого он радикально ошибается как в определении своих истинных выгод, так и опасностей на своем пути. Вплоть до того, что самое опасное для себя он склонен считать наиболее выгодным, а самое выгодное — наиболее ущемляющим его жизненные интересы.
"Наутро я вышел по городу побродить, -- продолжал князь, лишь только приостановился Рогожин, хотя смех всё еще судорожно и припадочно вздрагивал на его губах, -- вижу, шатается по деревянному тротуару пьяный солдат, в совершенно растерзанном виде. Подходит ко мне: "Купи, барин, крест серебряный, всего за двугривенный отдаю; серебряный!". Вижу в руке у него крест, и, должно быть, только что снял с себя, на голубой, крепко заношенной ленточке, но только настоящий оловянный, с первого взгляда видно, большого размера, осьмиконечный, полного византийского рисунка.
Я вынул двугривенный и отдал ему, а крест тут же на себя надел, -- и по лицу его видно было, как он доволен, что надул глупого барина, и тотчас же отправился свой крест пропивать, уж это без сомнения. Я, брат, тогда под самым сильным впечатлением был всего того, что так и хлынуло на меня на Руси; ничего-то я в ней прежде не понимал, точно бессловесный рос, и как-то фантастически вспоминал о ней в эти пять лет за границей.
Вот иду я да и думаю: нет, этого христопродавца подожду еще осуждать. Бог ведь знает, что в этих пьяных и слабых сердцах заключается. Чpез час, возвращаясь в гостиницу, наткнулся на бабу с грудным ребенком. Баба еще молодая, ребенку недель шесть будет. Ребенок ей и улыбнулся, по наблюдению ее, в первый раз от своего рождения. Смотрю, она так набожно-набожно вдруг перекрестилась. "Что ты, говорю, молодка?" (Я ведь тогда всё расспрашивал). "А вот, говорит, точно так, как бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у Бога радость всякий раз, когда он с неба завидит, что грешник пред ним от всего своего сердца на молитву становится".
Это мне баба сказала, почти этими же словами, и такую глубокую, такую тонкую и истинно религиозную мысль, такую мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась, то есть всё понятие о Боге как о нашем родном отце и о радости Бога на человека, как отца на свое родное дитя, -- главнейшая мысль Христова! Простая баба! Правда, мать... и, кто знает, может, эта баба женой тому же солдату была.
Слушай, Парфен, ты давеча спросил меня, вот мой ответ: сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие проступки и преступления и ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить. Но главное то, что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь, и вот мое заключение! Это одно из самых первых моих убеждений, которые я из нашей России выношу. Есть что делать, Парфен! Есть что делать на нашем русском свете, верь мне!"
Ф.М. Достоевский. "Идиот"
Я вынул двугривенный и отдал ему, а крест тут же на себя надел, -- и по лицу его видно было, как он доволен, что надул глупого барина, и тотчас же отправился свой крест пропивать, уж это без сомнения. Я, брат, тогда под самым сильным впечатлением был всего того, что так и хлынуло на меня на Руси; ничего-то я в ней прежде не понимал, точно бессловесный рос, и как-то фантастически вспоминал о ней в эти пять лет за границей.
Вот иду я да и думаю: нет, этого христопродавца подожду еще осуждать. Бог ведь знает, что в этих пьяных и слабых сердцах заключается. Чpез час, возвращаясь в гостиницу, наткнулся на бабу с грудным ребенком. Баба еще молодая, ребенку недель шесть будет. Ребенок ей и улыбнулся, по наблюдению ее, в первый раз от своего рождения. Смотрю, она так набожно-набожно вдруг перекрестилась. "Что ты, говорю, молодка?" (Я ведь тогда всё расспрашивал). "А вот, говорит, точно так, как бывает материна радость, когда она первую от своего младенца улыбку заприметит, такая же точно бывает и у Бога радость всякий раз, когда он с неба завидит, что грешник пред ним от всего своего сердца на молитву становится".
Это мне баба сказала, почти этими же словами, и такую глубокую, такую тонкую и истинно религиозную мысль, такую мысль, в которой вся сущность христианства разом выразилась, то есть всё понятие о Боге как о нашем родном отце и о радости Бога на человека, как отца на свое родное дитя, -- главнейшая мысль Христова! Простая баба! Правда, мать... и, кто знает, может, эта баба женой тому же солдату была.
Слушай, Парфен, ты давеча спросил меня, вот мой ответ: сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие проступки и преступления и ни под какие атеизмы не подходит; тут что-то не то, и вечно будет не то; тут что-то такое, обо что вечно будут скользить атеизмы и вечно будут не про то говорить. Но главное то, что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь, и вот мое заключение! Это одно из самых первых моих убеждений, которые я из нашей России выношу. Есть что делать, Парфен! Есть что делать на нашем русском свете, верь мне!"
Ф.М. Достоевский. "Идиот"
Вышел № 3 (27) журнала "Достоевский и мировая культура. Филологический журнал" ИМЛИ РАН за 2024 год. Электронная версия доступна для бесплатного чтения и скачивания на сайте издания: https://www.dostmirkult.ru/ru/arkhiv/120-3-2024
СОДЕРЖАНИЕ
Татьяна Касаткина. Русская история и французская литература. Предшественники и последователи Достоевского.
Как и зачем преподавать «Преступление и наказание». От редактора.....10
ГЕРМЕНЕВТИКА. МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ
Николай Подосокорский (Великий Новгород)
«История» Н.М. Карамзина в романе Ф.М. Достоевского «Идиот».....31
Николай Подосокорский (Великий Новгород)
«Русская история» С.М. Соловьева в романе Ф.М. Достоевского «Идиот».....64
Татьяна Магарил-Ильяева (Москва)
Размышления о роли «Трех мушкетеров» Александра Дюма-отца в романе Ф.М. Достоевского «Идиот».....81
Татьяна Касаткина (Москва)
«Мы с ним Пушкина читали, всего прочли»: Пушкин издания Анненкова в романе «Идиот».....110
ПОЭТИКА. КОНТЕКСТ
Александр Криницын (Москва)
Социально-философское осмысление темы справедливости в диалоге «Государство» Платона и в «Преступлении и наказании» Ф.М. Достоевского.....139
Ясмина Войводич (Загреб, Хорватия)
Смена одежды в романе «Преступление и наказание».....159
Валентина Борисова (Москва)
Какую разницу в отношении автора и героя к Магомету выявляет микроанализ художественного текста (на примере романа «Преступление и наказание»).....177
ДОСТОЕВСКИЙ: ПРОБЛЕМА ПЕРЕВОДА
Евгения Литинская (Петрозаводск)
Роман «Преступление и наказание» в новогреческих переводах.....191
ДОСТОЕВСКИЙ В XX–XXI ВЕКЕ
Павел Фокин (Москва)
Достоевский и Александр Зиновьев: параллели и пересечения.....210
ДОСТОЕВСКИЙ НА СЦЕНЕ, В КИНО, В МЕДИА
Людмила Сараскина (Москва)
Лев Мышкин и Соня Мармеладова в мире после апокалипсиса. Фантазии Вячеслава Бутусова о Достоевском.....228
Ольга Кочеткова (Москва)
«Метафизическое кино» П. Думалы и роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»: о работе с мультипликационными фильмами на уроках литературы.....253
ПРЕПОДАВАНИЕ ДОСТОЕВСКОГО
Татьяна Касаткина (Москва)
Преподавание романа «Преступление и наказание» в школе и вузе. Круглый стол 1 марта 2024.....269
IN MEMORIAM
Николай Подосокорский (Великий Новгород)
Памяти Дмитрия Андреевича Достоевского (1945–2024).....322
СОДЕРЖАНИЕ
Татьяна Касаткина. Русская история и французская литература. Предшественники и последователи Достоевского.
Как и зачем преподавать «Преступление и наказание». От редактора.....10
ГЕРМЕНЕВТИКА. МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ
Николай Подосокорский (Великий Новгород)
«История» Н.М. Карамзина в романе Ф.М. Достоевского «Идиот».....31
Николай Подосокорский (Великий Новгород)
«Русская история» С.М. Соловьева в романе Ф.М. Достоевского «Идиот».....64
Татьяна Магарил-Ильяева (Москва)
Размышления о роли «Трех мушкетеров» Александра Дюма-отца в романе Ф.М. Достоевского «Идиот».....81
Татьяна Касаткина (Москва)
«Мы с ним Пушкина читали, всего прочли»: Пушкин издания Анненкова в романе «Идиот».....110
ПОЭТИКА. КОНТЕКСТ
Александр Криницын (Москва)
Социально-философское осмысление темы справедливости в диалоге «Государство» Платона и в «Преступлении и наказании» Ф.М. Достоевского.....139
Ясмина Войводич (Загреб, Хорватия)
Смена одежды в романе «Преступление и наказание».....159
Валентина Борисова (Москва)
Какую разницу в отношении автора и героя к Магомету выявляет микроанализ художественного текста (на примере романа «Преступление и наказание»).....177
ДОСТОЕВСКИЙ: ПРОБЛЕМА ПЕРЕВОДА
Евгения Литинская (Петрозаводск)
Роман «Преступление и наказание» в новогреческих переводах.....191
ДОСТОЕВСКИЙ В XX–XXI ВЕКЕ
Павел Фокин (Москва)
Достоевский и Александр Зиновьев: параллели и пересечения.....210
ДОСТОЕВСКИЙ НА СЦЕНЕ, В КИНО, В МЕДИА
Людмила Сараскина (Москва)
Лев Мышкин и Соня Мармеладова в мире после апокалипсиса. Фантазии Вячеслава Бутусова о Достоевском.....228
Ольга Кочеткова (Москва)
«Метафизическое кино» П. Думалы и роман Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание»: о работе с мультипликационными фильмами на уроках литературы.....253
ПРЕПОДАВАНИЕ ДОСТОЕВСКОГО
Татьяна Касаткина (Москва)
Преподавание романа «Преступление и наказание» в школе и вузе. Круглый стол 1 марта 2024.....269
IN MEMORIAM
Николай Подосокорский (Великий Новгород)
Памяти Дмитрия Андреевича Достоевского (1945–2024).....322
Журнал "Достоевский и мировая культура" ИМЛИ РАН pinned «Вышел № 3 (27) журнала "Достоевский и мировая культура. Филологический журнал" ИМЛИ РАН за 2024 год. Электронная версия доступна для бесплатного чтения и скачивания на сайте издания: https://www.dostmirkult.ru/ru/arkhiv/120-3-2024 СОДЕРЖАНИЕ Татьяна Касаткина.…»