О «Табии тридцать два» Алексея Конакова. Один из лучших романов года.
VK
Как если бы Фишер играл в Чапаева
А ведь это хорошо, сперва и вовсе прекрасно, когда с той лёгкостью, с какой двигают пешкой, Алексей Конаков (1985) начинает свой роман-па..
Вычитал, что в 1879 году вся русская критика отрецензировала лишь тринадцать (!) писателей. В год, когда началась публикация «Братьев Карамазовых», помимо Достоевского печатались Салтыков-Щедрин, Гаршин, Лесков — столь великие имена, что эпоха кажется сверхплотной, очень насыщенной. А на деле всего тринадцать отрецензированных душ. Из них литературе запомнились Яков Полонский и Надежда Хвощинская, но, как мы понимаем, далеко не на первых ролях. Золотой век русской литературы состоялся в условиях малочисленной и редкой критики, крохотной читательской аудитории (Достоевский оценивал, что журналы читает лишь 1 из 500 россиян), слабого книгоиздания, засилья периодики. Вся объективная реальность уверяла, что ничегошеньки у вас не выйдет, что так и будете квакать в провинциальной луже близ европейских морей, а получился вон какой океан. Русская литература взяла своё настроем, уверенностью в том, что нащупала основание, на котором может стоять сама и на котором вместе с ней может стоять всё человечество.
Желаю каждому современному писателю найти такую же точку опоры.
Желаю каждому современному писателю найти такую же точку опоры.
За 2024 год написал пятьдесят пять статей, рецензий и прогонов о русской литературе. Среди них пока что мой самый важный и большой текст о прозе тридцатилетних. В сумме свыше полумиллиона знаков. Получается, злописуч. Надеюсь, в этом был толк.
А пока всё, баста. В начале января выложу пространное политическое эссе о ближайшем будущем русской литературы. Тоже программный текст. Так и буду существовать: две-три важные работы в год промеж комментариев к современной литературе. Хотя есть и другие, более интересные планы.
Если вы ищете что почитать на новогодние праздники — возьмите любую взрослую вещь Эдуарда Веркина. На мой взгляд, это лучший современный русский писатель.
Спасибо!
Важные тексты:
«Поколение я/мы: можно ли говорить о литературе тридцатилетних?»
«В поисках утраченного критерия»
«Метамодерн — родина слонов»
Рецензии:
«Дар Речи», Юрий Буйда.
«Руководитель войны», Ринат Газизов.
«Старухи-шахидки», Александр Рыбин.
«Залив терпения», Мария Ныркова.
«Остров Сахалин», Эдуард Веркин.
«Мир без Стругацких», сборник.
«Доказательство человека», Арсений Гончуков.
«Ветер уносит мёртвые листья», Екатерина Манойло.
«Руки женщин моей семьи были не для письма», Егана Джаббарова.
«Там темно», Мария Лебедева.
«ДА», Антон Серенков.
«Ропот», Денис Дымченко.
«Системные требования», Катерина Гашева.
«Заводские настройки», Александра Ручьёва.
«Люди, которых нет на карте», Ефросиния Капустина.
«Хромая лошадь», Кира Лобо.
«Чужая сторона», Ольга Харитонова.
«Рыба моя рыба», Анна Маркина.
«Обыкновенные люди», Дмитрий Серков.
«Кто-то плачет всю ночь за стеною», Александр Ермолаев.
«Мышь», Иван Филиппов.
«Гангсталкер», Роман Богословский.
«Метода», Оля Маркович.
«Гори огнём», Александр Пелевин.
«Благодетель», Ирина Маркина.
«Краснодарская прописка», Анна Иванова.
«Станция», Александр Шантаев.
«Председатель совета отряда», Дмитрий Быков.
«Пути сообщения», Ксения Буржская.
«Антонов коллайдер», Илья Техликиди.
«Круть», Виктор Пелевин.
«Игры в сумерках», Юрий Трифонов.
«Говори», Татьяна Богатырёва.
«Тело: у каждого своё», сборник.
«Книга Z», сборник.
«Покров-17», Александр Пелевин.
«Ибупрофен», Булат Ханов.
«Аукцион», Яна Москаленко.
«Табия тридцать два», Алексей Конаков.
Нехудожественные произведения:
«Коллапс: гибель Советского Союза», Владислав Зубок.
«Поражение Запада», Эмманюэль Тодд.
Общие рассуждения:
«Мечтают ли писатели о Главлите?»
«Корову и бабу, пихту и пчелу»
«Эмпирика поцелуя и сапога»
«Жрец розовой звезды»
«Никакого секрета здесь нет»
«Зерно должно умирать»
Прогоны:
«Кто рассыплет горох?»
«Скоро на бал»
«Как вернуть истории?»
«По обложке судят»
Скетч:
«Путь ковра»
А пока всё, баста. В начале января выложу пространное политическое эссе о ближайшем будущем русской литературы. Тоже программный текст. Так и буду существовать: две-три важные работы в год промеж комментариев к современной литературе. Хотя есть и другие, более интересные планы.
Если вы ищете что почитать на новогодние праздники — возьмите любую взрослую вещь Эдуарда Веркина. На мой взгляд, это лучший современный русский писатель.
Спасибо!
Важные тексты:
«Поколение я/мы: можно ли говорить о литературе тридцатилетних?»
«В поисках утраченного критерия»
«Метамодерн — родина слонов»
Рецензии:
«Дар Речи», Юрий Буйда.
«Руководитель войны», Ринат Газизов.
«Старухи-шахидки», Александр Рыбин.
«Залив терпения», Мария Ныркова.
«Остров Сахалин», Эдуард Веркин.
«Мир без Стругацких», сборник.
«Доказательство человека», Арсений Гончуков.
«Ветер уносит мёртвые листья», Екатерина Манойло.
«Руки женщин моей семьи были не для письма», Егана Джаббарова.
«Там темно», Мария Лебедева.
«ДА», Антон Серенков.
«Ропот», Денис Дымченко.
«Системные требования», Катерина Гашева.
«Заводские настройки», Александра Ручьёва.
«Люди, которых нет на карте», Ефросиния Капустина.
«Хромая лошадь», Кира Лобо.
«Чужая сторона», Ольга Харитонова.
«Рыба моя рыба», Анна Маркина.
«Обыкновенные люди», Дмитрий Серков.
«Кто-то плачет всю ночь за стеною», Александр Ермолаев.
«Мышь», Иван Филиппов.
«Гангсталкер», Роман Богословский.
«Метода», Оля Маркович.
«Гори огнём», Александр Пелевин.
«Благодетель», Ирина Маркина.
«Краснодарская прописка», Анна Иванова.
«Станция», Александр Шантаев.
«Председатель совета отряда», Дмитрий Быков.
«Пути сообщения», Ксения Буржская.
«Антонов коллайдер», Илья Техликиди.
«Круть», Виктор Пелевин.
«Игры в сумерках», Юрий Трифонов.
«Говори», Татьяна Богатырёва.
«Тело: у каждого своё», сборник.
«Книга Z», сборник.
«Покров-17», Александр Пелевин.
«Ибупрофен», Булат Ханов.
«Аукцион», Яна Москаленко.
«Табия тридцать два», Алексей Конаков.
Нехудожественные произведения:
«Коллапс: гибель Советского Союза», Владислав Зубок.
«Поражение Запада», Эмманюэль Тодд.
Общие рассуждения:
«Мечтают ли писатели о Главлите?»
«Корову и бабу, пихту и пчелу»
«Эмпирика поцелуя и сапога»
«Жрец розовой звезды»
«Никакого секрета здесь нет»
«Зерно должно умирать»
Прогоны:
«Кто рассыплет горох?»
«Скоро на бал»
«Как вернуть истории?»
«По обложке судят»
Скетч:
«Путь ковра»
Перечитал мангу «Ванпачмен». Всё ещё великолепная деконструкция жанра сёнэн, при этом далёкая от балагана. Обычный парень Сайтама упорными тренировками проламывает свой лимит силы, после чего становится способен победить любого противника одним ударом. Но могущество приводит к эмоциональному выгоранию и облысению.
Сайтама нарисован как яйцо с чёрточками. Лишь в редких сценах он детализируется согласно проснувшемуся интересу. Зато многочисленные чудища прекрасны как обликом, так и происхождением — в манге есть даже воплощение шнурка от люстры, с которым так много боксировали, что это превратило неизвестного бойца в монстра.
При этом «Ванпачмен» не пародия, а деконструкция, обнажающая жанровые механизмы и создающая из их перенастройки новое прочтение. Причём сразу глобальное, для всего мира, что ещё раз показывает ту поп-гегемонию, в которой мы все живём: супергеройский антураж манги американо-японский, вообще или почти без вкраплений других культур.
Это наводит на размышления о современной русской культуре.
Возможен ли наш почвенный «Одноударник»? Технически, конечно, нет, но умозрительно — вполне, всё-таки мы накопили столь большой запас текста, что можем автономно ссылаться на самих себя. Продукта для всей планеты не получится (и хорошо, продукт для всей планеты всегда фастфуд), но деконструкция чего-то посконного вполне посильна. В нашем случае это литература. Так и представляется лысый парень Виссарион, который одним предложением вырубает любое литературное произведение. «Лес» Светланы Тюльбашевой: лес добрее людей, а замкадыши страшнее волков — ради такой морали не требовалось ехать в Карелию. «Вегетация» Алексея Иванова: роман похож на поиздержавшуюся модницу, которая выдаёт свои давно не ношенные вещи за новые. «Наследие» Владимира Сорокина: потому вялое произведение, что его автору прискучило разбрасывать мерзости, а значит — когда-то нравилось.
Ну а помогать Виссариону с апатией должен парень по фамилии Пушкин, которого все считают гениальным писателем, но который не написал в жизни ни строчки.
И это не то чтобы уж такой фантастический сюжет.
Сайтама нарисован как яйцо с чёрточками. Лишь в редких сценах он детализируется согласно проснувшемуся интересу. Зато многочисленные чудища прекрасны как обликом, так и происхождением — в манге есть даже воплощение шнурка от люстры, с которым так много боксировали, что это превратило неизвестного бойца в монстра.
При этом «Ванпачмен» не пародия, а деконструкция, обнажающая жанровые механизмы и создающая из их перенастройки новое прочтение. Причём сразу глобальное, для всего мира, что ещё раз показывает ту поп-гегемонию, в которой мы все живём: супергеройский антураж манги американо-японский, вообще или почти без вкраплений других культур.
Это наводит на размышления о современной русской культуре.
Возможен ли наш почвенный «Одноударник»? Технически, конечно, нет, но умозрительно — вполне, всё-таки мы накопили столь большой запас текста, что можем автономно ссылаться на самих себя. Продукта для всей планеты не получится (и хорошо, продукт для всей планеты всегда фастфуд), но деконструкция чего-то посконного вполне посильна. В нашем случае это литература. Так и представляется лысый парень Виссарион, который одним предложением вырубает любое литературное произведение. «Лес» Светланы Тюльбашевой: лес добрее людей, а замкадыши страшнее волков — ради такой морали не требовалось ехать в Карелию. «Вегетация» Алексея Иванова: роман похож на поиздержавшуюся модницу, которая выдаёт свои давно не ношенные вещи за новые. «Наследие» Владимира Сорокина: потому вялое произведение, что его автору прискучило разбрасывать мерзости, а значит — когда-то нравилось.
Ну а помогать Виссариону с апатией должен парень по фамилии Пушкин, которого все считают гениальным писателем, но который не написал в жизни ни строчки.
И это не то чтобы уж такой фантастический сюжет.
Люблю малую прозу Романа Михайлова (1978) за то, что он закрывает в ней двадцатилетие шатания (1985-2005) с тех эзотерических позиций, которые не требуют специальной подготовки. Главное, почувствовать нюанс, въехать, накрыться. Это можно назвать эзотерическим наивом, когда реальность приподнимает свой пыльный подол, если всё-таки наступил на стык между плит.
Причём у Михайлова так только в рассказах. От его романов прихода нет, они перенасыщены и скучны. Полагаю, дело в том, что в крупной форме Михайлов всерьёз протачивает постструктуралистские ходы, по которым нужно приближаться к озарению, но ведь вся прелесть «вспышки» в том, что она всегда без-узорна, как бы вдруг, от случайного взгляда на машинистов и воробьёв. Поэтому на короткой дистанции Михайлов безошибочно чувствует места, которые можно проломить с помощью самых обычных вещей. Чисто технически это намного сильнее Мамлеева, который слишком часто бил обухом.
Таков рассказ «Новое море». Очень аутичный текст с платоновским названием. Многое в нём неправильно, но как-то по естественному «неправильно», словно так и нужно передавать метания человека, ждущего подсказки.
Современный читатель сочтёт этот рассказ проработкой детской травмы, хотя текст замахивается на целую эпоху, переворачивает большой бытовой пласт. Всё это время под ним что-то лежало.
«По рельсам пронесся тонкий звон, добавляющий предчувствие».
Причём у Михайлова так только в рассказах. От его романов прихода нет, они перенасыщены и скучны. Полагаю, дело в том, что в крупной форме Михайлов всерьёз протачивает постструктуралистские ходы, по которым нужно приближаться к озарению, но ведь вся прелесть «вспышки» в том, что она всегда без-узорна, как бы вдруг, от случайного взгляда на машинистов и воробьёв. Поэтому на короткой дистанции Михайлов безошибочно чувствует места, которые можно проломить с помощью самых обычных вещей. Чисто технически это намного сильнее Мамлеева, который слишком часто бил обухом.
Таков рассказ «Новое море». Очень аутичный текст с платоновским названием. Многое в нём неправильно, но как-то по естественному «неправильно», словно так и нужно передавать метания человека, ждущего подсказки.
Современный читатель сочтёт этот рассказ проработкой детской травмы, хотя текст замахивается на целую эпоху, переворачивает большой бытовой пласт. Всё это время под ним что-то лежало.
«По рельсам пронесся тонкий звон, добавляющий предчувствие».
VK
«Новое море», Роман Михайлов
Дима работал на одной из строек города, а до дома добирался, как и все, на электричке. В вечерние часы народа набивалось столько, что не..
У критика Валерия Иванченко неожиданно неприязненно обсуждается ветеранский роман Дмитрия Филиппова «Собиратели тишины». Сама книга показалась мне для обсуждения неинтересной — быстрая беллетризованная проза, которую в первой половине утяжелили явно старой заготовкой для совсем другого романа.
Но интересным показалось вот что.
Дмитрий Филиппов (1982) воевал, причём не по-модному, а как положено, сапёром, то есть это русский мужчина за сорок, типаж которого и тащит эту войну. При этом аудитория Иванченко те же самые взрослые патриоты, крепкие бывалые мужики. В массе своей не воевавшие, но послужившие да обтёршиеся в девяностые — люди с тем опытом, о котором любят рассказывать тогда, когда об этом не просят.
И вот они уличают военную прозу Филиппова во всяческих нестыковках. Подозревают даже либеральный навет. Ну в самом деле, не могут же российские солдаты пить спирт?
Нет, никак не могут! Даже представить такое сложно.
И Филиппову начинают объяснять про беспилотники, в которых тот ничегошеньки не смыслит. Откуда ему знать вообще. Сидел бы дома, читал Подоляку — всё бы знал про беспилотники с теплаком!
В чём дело? Это ведь не литературная реакция. Но что тогда?
А это то щиплющее чувство неполноценности, которое часто испытывает невоевавший мужчина рядом с тем, кто вернулся домой со щитом. Особенно явно оно ощущается в тех сообществах, которые в мирное время подражают войне — среди реконструкторов, экстремальных туристов, поисковиков, спортсменов, бандитов, охотников, силовиков… Когда в такую среду возвращается отвоевавший товарищ, то на застолье, после всех радостей и тостов, начинается великая мужская компенсация: «А вот у нас в роте в восемьдесят девятом…», «Тут он на меня буром попёр, ну я ему из плётки ногу и отстегнул», «Осталось нас в тайге трое, жрать — нечего, решили мы…». Быть рядом с чем-то настоящим тяжело, это очень неприятный сквозняк, от которого хочется закрыться тем, что ты тоже мужчина со сбитыми по молодости кулаками.
Но когда в твоём послужном списке только битва на табуретках с офигевшим ефрейтером Толиджоном, а твой одногодка своими руками заломал Леопард — это погружает в то неизгладимое чувство ресентимента, которое заставляет писать хуйню.
Героизм — это ведь очень жесткий социальный конструкт. Что в античности, что в массовом обществе он всегда был поставлен на публику, призванную судить толпу и самого героя. Знаменитый английский плакат 1915 года: «Daddy, What Did You Do in the Great War?» можно переделать так: «Daughter, Where Would You Be if I Were in the Great War?». Героизм по определению создаёт число обычных, серых, ничем не примечательных. Когда ты обыватель — это ничего не меняет, но, если твоя социальная роль была воинственной, большие мышцы имел и стряхивал «жизни не знаете», уже другой себя ощущаешь субстанцией.
Хороший мог бы выйти рассказ — тягота взрослого, под пятьдесят, человека, который всю жизнь проходил нарочито мужскими путями, и вот они больше ничего не значат, не позволяют считать себя сильным, знающим, не таким. А в финале принятие, которое по силе воли равно воле, отправившейся на войну.
Полагаю, самыми непримиримыми критиками такой литературы как у Филиппова будут вовсе не «либералы», а так и не исполнившая своего предназначения мужская патриотическая аудитория сорока-пятидесяти лет. Вот как в комментариях у Иванченко.
Но интересным показалось вот что.
Дмитрий Филиппов (1982) воевал, причём не по-модному, а как положено, сапёром, то есть это русский мужчина за сорок, типаж которого и тащит эту войну. При этом аудитория Иванченко те же самые взрослые патриоты, крепкие бывалые мужики. В массе своей не воевавшие, но послужившие да обтёршиеся в девяностые — люди с тем опытом, о котором любят рассказывать тогда, когда об этом не просят.
И вот они уличают военную прозу Филиппова во всяческих нестыковках. Подозревают даже либеральный навет. Ну в самом деле, не могут же российские солдаты пить спирт?
Нет, никак не могут! Даже представить такое сложно.
И Филиппову начинают объяснять про беспилотники, в которых тот ничегошеньки не смыслит. Откуда ему знать вообще. Сидел бы дома, читал Подоляку — всё бы знал про беспилотники с теплаком!
В чём дело? Это ведь не литературная реакция. Но что тогда?
А это то щиплющее чувство неполноценности, которое часто испытывает невоевавший мужчина рядом с тем, кто вернулся домой со щитом. Особенно явно оно ощущается в тех сообществах, которые в мирное время подражают войне — среди реконструкторов, экстремальных туристов, поисковиков, спортсменов, бандитов, охотников, силовиков… Когда в такую среду возвращается отвоевавший товарищ, то на застолье, после всех радостей и тостов, начинается великая мужская компенсация: «А вот у нас в роте в восемьдесят девятом…», «Тут он на меня буром попёр, ну я ему из плётки ногу и отстегнул», «Осталось нас в тайге трое, жрать — нечего, решили мы…». Быть рядом с чем-то настоящим тяжело, это очень неприятный сквозняк, от которого хочется закрыться тем, что ты тоже мужчина со сбитыми по молодости кулаками.
Но когда в твоём послужном списке только битва на табуретках с офигевшим ефрейтером Толиджоном, а твой одногодка своими руками заломал Леопард — это погружает в то неизгладимое чувство ресентимента, которое заставляет писать хуйню.
Героизм — это ведь очень жесткий социальный конструкт. Что в античности, что в массовом обществе он всегда был поставлен на публику, призванную судить толпу и самого героя. Знаменитый английский плакат 1915 года: «Daddy, What Did You Do in the Great War?» можно переделать так: «Daughter, Where Would You Be if I Were in the Great War?». Героизм по определению создаёт число обычных, серых, ничем не примечательных. Когда ты обыватель — это ничего не меняет, но, если твоя социальная роль была воинственной, большие мышцы имел и стряхивал «жизни не знаете», уже другой себя ощущаешь субстанцией.
Хороший мог бы выйти рассказ — тягота взрослого, под пятьдесят, человека, который всю жизнь проходил нарочито мужскими путями, и вот они больше ничего не значат, не позволяют считать себя сильным, знающим, не таким. А в финале принятие, которое по силе воли равно воле, отправившейся на войну.
Полагаю, самыми непримиримыми критиками такой литературы как у Филиппова будут вовсе не «либералы», а так и не исполнившая своего предназначения мужская патриотическая аудитория сорока-пятидесяти лет. Вот как в комментариях у Иванченко.
Поэт Владислав Ходасевич оказался похож на главного инцела всея Руси Алексея Поднебесного. Даже альтушка Берберова и та на месте. Что это значит? Ничего, просто где-то в глубине русской культуры завязался ещё один подозрительный узелок.
«Душа! Тебе до боли тесно
Здесь, в опозоренной груди.
Ищи отрады поднебесной,
А вниз, на землю, не гляди».
«Душа! Тебе до боли тесно
Здесь, в опозоренной груди.
Ищи отрады поднебесной,
А вниз, на землю, не гляди».
Вы, наверное, не знали, но уже несколько лет как среди молодых писателей объявился «гений» по имени Иван Чекалов. Поэтому поговорим о тех ошибках, которые юному дарованию лучше не совершать.
VK
Шесть ошибок Ивана Чекалова
«Сейчас молодого писателя тихо, но твердо называют гением и пророчат большое литературное будущее».