Telegram Web
Лет в пятнадцать-шестнадцать, когда я только-только открывал для себя двери философии, одна из вещей, которая постоянно ускользала даже от возможности быть предметом моего воображаемого понимания, не говоря уже о том, чтобы быть самим событием понимания, это та сложность познания самого себя, о которой говорили мудрецы и философы всех времен и народов. «Познай самого себя!», – тоже мне мудрость, только на храмах такое писать! Вот же – Я, – в чем проблема? Проблемы не было, и это было проблемой. Я не ускользал от самого себя, при этом был ближе к себе, поскольку мечты, ценности и смыслы, которыми я мог жить, еще не разочаровали и не разбили мне лицо, дав понять, что в них есть все что угодно, но только нет меня самого. С возможностью обнаружить пустое место там, где ожидаешь увидеть себя, с возможностью испугаться, увидев незнакомое лицо в зеркале – и начинается один из путей узнавания себя. И уже после становится ясным, что возвращение к себе самому или возвращений времен и пространств – есть возвращения себя самого к основанию той мечты, которая некогда тебя могла прельстит своим смутным блеском.

Владимир Бибихин это яркий пример того, что может сделать с человеком, слишком усердная практика переводов текстов Мартина Хайдеггера. С ним легко спорить, местами он наивен, как может быть наивным философ, пытающийся щупать взглядом ребенка темные пространства бытия, но самое главное, он, как и Хайдеггер, создает иллюзию сопричастности событию предмета речи, – а это одно из главных достоинства любой философии: позволить другому, в конечном счете именно тебе стать свидетелем мышления.
Что почитать – В. Бибихин. «Узнай себя», 1998. Книжку прикреплю в комментариях.
Я часто делюсь своим чтением, но давно не спрашивал: а что сейчас читаете вы? Особенно, если это художественна литература.
Пока я дожидался своей электрочиталки, сред тех немногих книг на русском языке, которые попадались мне под руку, оказалась поэма «Мертвые души» Н.В. Гоголя. Книга нашла меня. Вы замечали, что книги тоже могут нас находить, подобно кошкам или бывшим возлюбленным? Давненько я не брал в руки Гоголя, – подумал я, и решил перечитать, чего не делал со школьных лет. Казалось бы, во это время, когда актуальнее Оруэлла и быть ничего не может, обращение к «Мертвым душам» кажется насмешкой перед событиями настоящего. Но нет, Гоголю нельзя отказать в актуальности, на то он и классик, но классик украинского происхождения актуальнее вдвойне, – но разве не может быть смешным в наше настоящее вымышленное плутовство Чичикова, пытавшегося заселить своими мертвыми Херсонскую губернию!

Но я не стал бы ориентироваться на актуальность, особенно в случаях необходимости найти какой-то текст, способный, если не заглушить зудящие звуки времени, то хотя бы на мгновение притупить наш раскаленный слух. Потому могу порекомендовать то, что читаю сейчас, и что, кажется, превосходит любую пресловутую актуальность – Габриэль Гарсиа Маркес «Любовь во время холеры, – текст, который заставляет кардинально иначе смотреть на жанр любовных романов.
Я рад, что, несмотря на мои блуждания, у меня всё же есть ученики, с которыми я, пусть и удаленно, но могу продолжать общение о философии, ее истории и ключевых понятиях. И особенно о началах философии, при котором каждое новое прочтение, открывает все новые и новые грани, казалось бы, того, что должно быть уже известно до какого-то атомного предела. Но нет. Каждый раз, когда понимание проскальзывает едва заметной искрой, я убеждаюсь, что только сейчас начинаю что-то вообще понимать.
По мысли Хайдеггера, в тексте поэмы «О природе» Парменида впервые взорвалась атомная бомба: в лице Парменида мы сталкиваемся с началом движения мышления в понятиях, которое фактически привело к забвению бытия и рождению техники, одним из ключевых моментов развития которой является атомная бомба. Но любопытно и вот еще что. Несмотря на название текста, никакой природы в поэме мы не найдем. Если при этом не говорить о природе собственно мышления. И, как бы я не любил понятие «актуальности» или прикладного значения философии, но вот поделюсь интересным выводом, который можно сделать из философии Парменида. Напомню, для тех, кто позабыл, ключевой тезис философа: бытие есть, небытия нет. Если небытия нет, поскольку о нем нельзя ничего сказать, то все сказывающееся, сказывается о бытии. Сравните с одним из ключевых «фрагментов» Людвига Витгенштейна: О чем невозможно говорить, о том следует молчать. О чем же мы молчим? Так настойчиво и упрямо скрываем за шторами небытия?
Я уже писал о внутреннем смысле, который мы можем найти в отрицании властями России войны в Украине. Но через призму логики мышления Парменида, получается не менее интересный вывод: «Нет войне!» это не просто бунт сознания, но фактически призыв к онтологическому несуществованию войны. «Война это небытие», – сказал бы на этот счет Парменид, – впрочем, сказал бы он так практически обо всем, кроме самого бытия, и прежде всего о многообразии окружающих нас явлений и вещей, но это опустим сейчас. Отрицание же этого отрицания через запрет высказывания «нет войне» есть, таким образом, признание такого онтологического статуса войны. Поэтому, запрет отрицания войны есть признание абсолютного характера войны. Все это было ясно и без всякого Парменида, но вот что интересно было бы напомнить: признание небытия как бытия есть ничто иное как ложь.
Впрочем, конечно, мы должны помнить что Парменид повлиял не только на формирование философии Платона и европейкой метафизики, но и на появление софистики.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Почему есть нечто, а не ничто? Почему нечто становится предметом нашей памяти? Именно это нечто, а не какое-либо другое? Поскольку в конечном счете, глядя на предмет нашей памяти отстраненным взглядом, совершенно ясно: перед нами просто случай, событие, ничем не отличающееся от тысяч других событий, перед нами просто день, то ясно: не вещи хранят память времени. Иногда нам случается заметить это, – когда перед нами сгущается время, обретая атомную, непроницаемую плотность и тяжесть, и вещи вокруг нас и события обретают не просто подручный и привходящий смысл, но становятся символами нашего присутствия, знаками, по которым как по следу узнаем в последствие свое присутствие во времени. Но почему есть время, а не наоборот безвременье?
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
История успеха в четырех сценах.
«Сопрано». Сезон 6, эпизод 5.

Что такое сериал Сопрано? История психоаналитика, испытывающего отвращение к своему пациенту? Или это гангстерская гей-драма Вито Спатафоре, – вы же понимаете, что по новому законодательству РФ шестой сезон Сопрано должны запретить? – А может перед нами история и.о. декана философского факультета, которому снится, что он главарь мафии?
До меня некоторые вещи доходят с большим опозданием, и сериалы не исключения. Я не скажу, что я любитель сериалов. Мне неприятна дискретность сериалов, разрушающая линейность жизни. Но везде есть исключение. И, пользуясь случаем, спрошу: какие сериалы смотрите и что можете посоветовать?
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Возвращаюсь к Пармениду. А где существует его бытие, единое, цельное, неразложимое, никогда не возникшее и не подверженное изменением? Да здесь же и существует, рядом, ближе… еще ближе. Сфера мнений, в которой мы наблюдаем торжество многообразия, движение и развитие, рождение и гибель, есть следствие нашей чувственной природы. Соответственно, убрав за скобки эту способности человека различать и разрывать изначальное единство бытия, мы и приходим к тому самому единому и неделимому. Забавно ли, что исторически одни приходят к этому посредством ума, иные – посредством мистических и наркотических практик, другие – ставя научные эксперименты.
О чем говорят улицы? О чем говорят на улицах?
Вероятно, если родина призовет меня на защиту диссертации, мне придется поехать в Москву. Но хотелось бы на мыс Доброй Надежды. Но пока я оберегаю свою тоску по городам, на улицах которых среди шума всегда можно услышать, как бы вырванные случайно фразы, порой заставляющие о чем-то подумать или над чем-то рассмеяться. Эти фразы долетают сами и, поскольку разум порой упрямится признать существование в мире случайности, пытаешься придать и этому хоть какое-то значение. Хоть самую малую долю значения, но все же придать. При том, что все прекрасное, с чем мы можем столкнуться в мире, все то, что издали похоже на любовь или смерть, зачастую имеет природу случая, а не необходимости.
Так однажды до меня долетела фраза, смысл которой примерно следующий:
– Если люди доверяют друг другу, нет никаких проблем дать свой телефон или пароль от личной переписки.
Мне искреннее жаль людей, если они всерьез думают подобным образом, и слыша подобное хочется плакать слезами Гераклита или смеяться смехом Демокрита. При этом, конечно, не вмешиваясь в чужие пространства, оставляя возможность каждому совершать свои ошибки самостоятельно.
Доверие это не то, что можно измерить и как-то репрезентировать. Это то, что я могу дать другому, если могу дать, и что не могу дать, сколь б меня не пытались убедить в обратном. Доверие это моя возможность случиться событию встречи с другим, и больше ничего. Что касается этой фразы, то в действительности все наоборот: если люди доверят друг другу, им нет необходимость брать в руки чужой телефон и смотреть личную приписку. И даже более того: нарушение этих интимных границ оказывается благоприятной почвой для формирования вполне обоснованного недоверия.
Это один из тех городов, которые вы можете обойти за один день, при этом у вас вероятно останется в запасе еще полдня, чтобы обойти его в обратную сторону. За последние несколько месяцев мне пришлось попереведать не мало городов, и о многих хочется забыть, о каких-то хочется говорить, но Кутаиси один из тех, которыми хотелось бы делиться. Он умеет влюблять в себя с первого взгляда, как местные женщины, – к слову, я нигде не видел такого зашкаливающего количества красивых женщин на километр городского пространства, как в Грузии, – и при этом в нем нет ничего, что кричало о жажде вашей любви к нему. Тем и привлекает, что оставляет возможность взглянуть на себя в этом маленьком городе едва ли не с точки зрения вечности.
Nuit Blanche
Tarkovsky Quartet
Февраль. Как о нем промолчишь? Что утаишь за этим молчанием? Молчание – единственное, о чем мы не можем говорить в момент переживания. Мы можем говорить о любви в момент события любви. О ненависти, гневе, тоске или отчаянии, обо всем, что приправляет серость рассудочных будней. И не важно, насколько точны наши слова в именовании. Никогда не точны. Единственное, что мы не можем поименовать – самих себя. Мы не можем дать себя имя, и поэтому оно для нас на грани чуда и дара. Данное таким образом имя всего лишь псевдоним, но не имя. Мы можем давать имена людям, присваивать их кораблям, отдельным эпохам, учебным заведениями и библиотекам. И еще – музыкальным коллективам. Я не знаю, насколько точно имя передает содержание, и должно ли передавать, но не привлечь внимание это не может: есть Тарковский режиссер, есть отец его поэт, а есть – квартет. Если бы его не было, следовало бы выдумать, чтобы хоть как-то скрасить. Февраль и молчание.

Tarkovsky Quartet – Nuit Blanche
1 Rêve 0:00
4 Soleil sous la pluie 02:56
Я знаю, что я пишу отвратительно и небрежно, при этом люблю это дело. И вряд ли бы любил, обладай я мастерством слова. Но я пишу закрытыми глазами, пытаясь отразить на виртуальной бумаге образы мысли, а не слова. Я знаю, что я боль и ненависть для редакторов и секретарей научных журналов. Говоря о научных текстах, у этого есть вполне прагматическая причина, вытекающая из природной склонности к лени, тоске и апатии: я прекрасно знаю, что какой бы ты текст не послал в редакцию – всегда найдутся места, которые придется править. Если, конечно, это не редакция какого-нибудь Вестника воронежского аграрного колледжа. И, поскольку править все равно придется, то первый вариант текста я почти не проверяю, отправляю как есть с кучей разносортных ошибок, за что и получаю заслуженный упрек, что пишу я как курица лапой. Раньше к этому добавлялась еще крайне странное и излишнее длинное построение предложений, с кучей деепричастных оборотов, позволяющих на в одном дыхании уложить как можно больше содержания. В начале претензии редакторов отталкивают, воспринимаешь их как личную обиду, особенно когда твои гениальные тексты отказываются публиковать, ссылаясь на их неактуальность. Но спустя какое-то время воспринимаешь это как должное, как часть игры, элементы которой следует соблюсти, чтобы текст состоялся. Как справедливо отметил один мой старший коллега: тексты не пишутся, тексты публикуются. И не вольно вновь задаешь себе вопрос: а кто я, автор или скриптор? Какое место я здесь занимаю?
Мы знаем о смерти автора, ознаменовавшую рождение читателя. Эта смерть стерла представление, что текст должен что-то содержать такое, что издали должно напоминать смысл, который бессонными ночами нам вязал великий автор. О нет, автор бывает такого напишет, что потребуется другой гений, способный растолковать, а что же такого он там понаписал. Например, так произошло в известном смысле с Достоевским в прочтении М.М. Бахтина. Бахтина иногда связывают с постмодернистской философией, и по внешним признакам можно найти такие основания, но в строгом смысле нет, – но об этом кроме прочего я говорю в своей диссертации, здесь же просто замечу, что Бахтин так вывернул творчество Достоевского, что написал фактически философско-антропологический трактат, а не литературоведческий опус, за который при жизни Бахтина некоторые литературоведы не без оснований считали его «выдумщиком». Это пример смерти автора. Но есть и другая смерть, точнее будет сказать – нерождении автора, и именно на это я обратил внимание в начале этого текста как казус. Если с художественным текстом все более-менее ясно, то перед нами более печальная картина автора и его места в тексте в событии научного текста. Здесь же как нигде еще с большей очевидностью мы приходим к несуществованию автора. Кто автор научного текста? Вот вопрос, который порой я ставлю для себя, ответ на который не столь однозначный. Да, можно сказать, автор – тот, чье имя стоит в заглавии статьи, опубликованной в журнале… И вот уже вопрос: у любого научного журнала есть критерии, которые необходимо соблюсти для публикации, порой очень строгий и выматывающие, есть определенные признаки жанра, которым следует соответствовать, и, конечно, есть редакторская политика, которая нередко принимает пусть и неявно, но участие в построении текста. Поэтому я до сих пор убежден, что научить писать научные статьи можно любую обезьяну, – это дела навыка и во многом техническая задача, требующая усидчивости и умения работать с текстами. Это является одной из обратных сторон научного жанра, притязающего на некую объективность. Наука ли философия или нет, – это вопрос открытый, но писать о ней необходимо научно. Но любой текст всегда репрезентирует какой-то жанр. Он может быть не завершен и быть в процессе становления, – как роман по мысли Бахтина, – но не быть его не может. Что же остается автору? Чувство удовольствия, возникающее в процессе создания текста или чувство сожаления за потраченное время? Только имя, только несколько строк в начале в аффилиации к статье.
Но где же в тексте нам искать человека? Где признак, по которому мы узнаем в тексте присутствие автора? Нет, конечно, его наличие в тексте не ограничивается только лишь именем. Да, жанр стирает признак индивидуального присутствия в тексте, но не лишает его стиль. Стиль – это признак, по которому вы вообще можем различать внутрижанровые многообразия. Мы отличаем Гоголя от Гегеля по жанрам, но Мане от Моне – по стилю. Отсутствие жанра это фактически отсутствие текста. Отсутствие стиля – отсутствие автора, не в его технической форме, но личностной. Вот почему стилизация под чей-то голос снимает претензию авторства стилизатора. Стиль одна из сложных и многозначных категорий, и в иных трактовках едва ли не тождественна понятию жанра. Но мне ближе понимание стиля, данное Бюффоном – Le style c'est l'homme (стиль – это человек).
И, наверно, нигде так ярко не выражен стиль, и нигде он не обладает едва ли не онтологической важностью, как в живописи. Сезанн обладал своим стилем. Сезаннисты – нет.
Всякий раз пытаясь схватить сетями знания мифологическое оно ускользает от нас, оставляя нам влажный и безжизненный след. Трудная проблема мифа – в невозможности знать миф, – он скрывается от нас в самых неожиданных вещах, и при этом оставаясь на поверхности слова. Вот одна из причин, по которой Лосев в «Диалектике мифа» перечисляет чем не является миф, но что ближайшим образом похоже на него. Насколько продуктивен такой подход? Много ли мы узнаем о сущности A если будем последовательно расписывать, что оно не является ничем от B до Z включительно? Чтобы говорить о мифе и при этом не потерять причину нашего пути, – понять его цель и сущность, структуру, по которой разыгрывается событие мифа, – мы сами должны построить определенную мифологию. Этого не избежал и А.Ф. Лосев. Отдельные места его книги спорны или вызывают улыбку умиления, но важность текста в его попытке расчистить миф от всего лежащего рядом, и что издали может быть похоже на миф, но в близи мифом не является. И самое главное, он расчищает путь к феноменологии мифа, хотя и не подходит к ней напрямую, впадая в тотальность мифологического, едва ли не проговаривая в явном виде: «Миф есть дом бытия».
Нет, из мифа можно выйти, оставаясь при этом не в тишине молчания. Например, в обнаружении структурных элементов мифологического в политическом пространстве. В любом политическом насколько оно реально и серьезно по отношению к себе, мы без труда найдем элементы космогонии и эсхатологии, отвечающие не просто о происхождении мира и его возможном конце, но смысловых узлов, связывающих этого человека с миром, его народом, давая ему карту, способную объяснить чего ему следует бояться и перед чем следует трепетать, что достойно почтения, каких врагов ненавидеть и почему; способную ответить на вопрос о том кто его предки-герои полубоги-полулюди, непочтение и неуважение к которым грозит тем же, чем грозило величайшему философу древности Анаксагору, когда он дерзнул назвать Солнце всего лишь огненной глыбой. Плох тот политик, кто не говорит о героическом прошлом своего народа и не опасается за его сохранность в будущем. Входя в пространство мифологического, человек «неосознанно вовлекается в процесс идентификации, он участвует в драме и мистерии, у него возникает чувство личной причастности к действу, оказывающемуся одновременно опасным и «героическим». Это слова Элиаде о комиксах и детективах, которые он относит к современным формам мифа. Ключевое в которых эта неосознанность мифологического события. Стоит его осознать, как мифологическое обнаруживает себя и исчезает, теряя свою власть над нами, оставляя нас с чувством недоумения.
Лосев, говоря о том, чем миф не является, ни слова не сказал, что миф не является идеологемой. Что в конечном счете может сказать нам о мифе Лосев? То, что «миф есть в словах данная чудесная личностная история». Меня это не устраивает: во-первых, миф для меня не отражает личностное участие в мире, не через миф Я обнаруживаю тень своего присутствия в мире. Скорее напротив: меня нет, когда есть миф. Во-вторых, и самое главное, это нисколько не отвечает на главный вопрос, который мы должны задать мифу: как возможно, что миф выстраивает перед нами нашу историю? Не по тем ли основаниям, по которым позволяем свершиться свершаемой на наших глазах лжи, поскольку готовы и хотим обманываться? Да, миф это не выдумка и не ложь, но лишь в том смысле, в котором не миф ответственен за то, что он позволяет нам обмануться. Мы вполне успешно можем пройти мимо фотографии салютующего негра и не считать в нем знак «Франция – великая империя» (пример Р. Барта). Миф любит скрываться. Миф это слово. Ролан Барт при этом добавляет: слово, удовлетворяющее условиям мифологического пространства. Слово, ставшее предметом раскаленного слуха, алчно жаждущего мифологического потока. Миф чувствует, где ему взрасти, а где следует оставаться в тени.

Что почитать:
А.Ф. Лосев. Диалектика мифа
М. Элиаде – Аспекты мифа
Р. Барт – Мифологии
Да, метафизика начинается с тоски, и русская метафизика не исключение. Но только попытка говорить о философии в национальных тонах обречена на провал. Можно ли национализировать мышление или бытие? Нет, без того, чтобы не построить новую мифологию, обреченную на свое 5 марта. Никому не придет в голову говорить, что Парменид мыслил, как грек: он мыслил, как философ, пытаясь узнать на опыте, как и до какого предела возможно мыслить иначе, вместо того чтобы заниматься легитимацией того, что мы уже знаем (М. Фуко), поэтому мы можем обратиться к Пармениду как к собеседнику.
Тем не менее, та часть российской философии, которая пытается говорить от имени русской философии, пронизана тоской. Но лишенной рефлексии и содержания: она тоскует по новым смыслам, ценностям и именам, например, пытаясь говорить о той или иной фигуре как самом главном русском философе. И дело даже не в том, насколько эта фигура отвечает принципам величия, но в самой тоске по такой фигуре, о которой можно было б говорить в терминах величия.
2025/07/13 01:58:55
Back to Top
HTML Embed Code: