Но ладно о тоске, поговорим про такое сладкое и тягучее понятие как боль. Я помню, как впервые отказался от анестезии у стоматолога, и по вполне прагматическим соображениям: в клинике, где я лечился, дозу обезболивающего делал хирург. Поэтому нужно было выйти из кабинета терапевта, пройти по коридору, отсидеть пусть и небольшую, но очередь, потом в твою десну впивается игла с горечь лекарства, потому еще сиди как дурак и жди пока онемеет. Не говоря уже о том, что после несколько часов придется ходить с опухшей челюстью. Ну его на хер, подумал я, и вернулся обратно в кабинет к терапевту.
– Нет, сверлите мне так, по живому, – сказал стоматологу, и с тех пор почти всегда избегаю анестезию, где это возможно. Как знать, может быть, когда будет необходимость удалить зуб, я попрошу сделать это без обезболивания. Ни то, что я никогда не сталкивался с болью, но этот случай в тот момент стал толчком для осмысления боли как антропологического явления, и, что не менее важно, обратил внимание на роль обезболивающего в современной культуре, где избегания боли нередко является частным случаем избегания вообще чувственности и чувств. Боль же самое иррациональное из всех иррациональных чувств, – от нее веет смертью, холодной с запахом чистых полов казенных больниц. Что мы можем сказать о ней? Что она признак, по которому мы различаем живое от неживого? Для меня этого недостаточно, но оттолкнуться следует именно от этого. Страх перед болью сам является отдельным видом боли, возможно, более постыдным и пошлым страхом, за которым скрывается страх, но не перед смертью, что вполне простительно, но перед самой жизнью. И, говоря о живом, я не говорю исключительно о способе существования материи, но как же примечательно, что среди методов медицины, способных отличить живое тело от мертвого, боль давно занимает свое место. Вот, например, как ярко об этом написано в романе Александра Дюма «Граф Монте-Кристо»:
— Вы можете быть спокойны, — сказал наконец доктор, — он умер, ручаюсь вам за это.
— Но вы знаете, сударь, — возразил комендант, — что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.
— Но что же, раскалите железо, — сказал врач, — но, право же, это излишняя предосторожность.
При этих словах о раскаленном железе Дантес вздрогнул.
Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:
— Вот жаровня и железо.
Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела, и тяжелый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.
— Теперь вы видите, что он мертв, — сказал врач. — Прижигание пятки — самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.
Отчего Дантес чуть не потерял сознание? Не от самого же запаха горелого мяса, пусть и человеческого. Может быть, от чувства отчаяния, способное охватить нас от сопричастности бесчинству и неспособности ему возразить, когда тело человека подвергают столь унизительным пыткам для возможности проверить его на признаки жизни. Или от чувства боли, которое не могло чувствовать тело его умершего друга, но которую мог почувствовать Дантес как самый близкий ему человек в последние несколько лет жизни.
– Нет, сверлите мне так, по живому, – сказал стоматологу, и с тех пор почти всегда избегаю анестезию, где это возможно. Как знать, может быть, когда будет необходимость удалить зуб, я попрошу сделать это без обезболивания. Ни то, что я никогда не сталкивался с болью, но этот случай в тот момент стал толчком для осмысления боли как антропологического явления, и, что не менее важно, обратил внимание на роль обезболивающего в современной культуре, где избегания боли нередко является частным случаем избегания вообще чувственности и чувств. Боль же самое иррациональное из всех иррациональных чувств, – от нее веет смертью, холодной с запахом чистых полов казенных больниц. Что мы можем сказать о ней? Что она признак, по которому мы различаем живое от неживого? Для меня этого недостаточно, но оттолкнуться следует именно от этого. Страх перед болью сам является отдельным видом боли, возможно, более постыдным и пошлым страхом, за которым скрывается страх, но не перед смертью, что вполне простительно, но перед самой жизнью. И, говоря о живом, я не говорю исключительно о способе существования материи, но как же примечательно, что среди методов медицины, способных отличить живое тело от мертвого, боль давно занимает свое место. Вот, например, как ярко об этом написано в романе Александра Дюма «Граф Монте-Кристо»:
— Вы можете быть спокойны, — сказал наконец доктор, — он умер, ручаюсь вам за это.
— Но вы знаете, сударь, — возразил комендант, — что в подобных случаях мы не довольствуемся одним осмотром; поэтому, несмотря на видимые признаки, благоволите исполнить формальности, предписанные законом.
— Но что же, раскалите железо, — сказал врач, — но, право же, это излишняя предосторожность.
При этих словах о раскаленном железе Дантес вздрогнул.
Послышались торопливые шаги, скрип двери, снова шаги, и через несколько минут тюремщик сказал:
— Вот жаровня и железо.
Снова наступила тишина; потом послышался треск прижигаемого тела, и тяжелый, отвратительный запах проник даже сквозь стену, за которой притаился Дантес. Почувствовав запах горелого человеческого мяса, Эдмон весь покрылся холодным потом, и ему показалось, что он сейчас потеряет сознание.
— Теперь вы видите, что он мертв, — сказал врач. — Прижигание пятки — самое убедительное доказательство. Бедный сумасшедший излечился от помешательства и вышел из темницы.
Отчего Дантес чуть не потерял сознание? Не от самого же запаха горелого мяса, пусть и человеческого. Может быть, от чувства отчаяния, способное охватить нас от сопричастности бесчинству и неспособности ему возразить, когда тело человека подвергают столь унизительным пыткам для возможности проверить его на признаки жизни. Или от чувства боли, которое не могло чувствовать тело его умершего друга, но которую мог почувствовать Дантес как самый близкий ему человек в последние несколько лет жизни.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Мы все знаем это достаточно плоское истолкование феномена двойничества, которое привносит с собой романтизм, заключающееся в том, что двойник есть ничто иное как отражение скрытых, зачастую неосознаваемых желаний. В русской литературе эта линия достигает своего апогея в творчестве Достоевского, который в свою очередь наследует ее из творчества Гоголя. «Нос» – самая необыкновенная и странная повесть Гоголя, очень богатая на интерпретации и прочтения – не самый очевидный текст о двойничестве, хотя, бесспорно, по всем признакам относится именно к этой теме. И в тоже время Гоголь, при должном внимании, может сказать нам нечто большее о двойнике. Реальность двойника погранична. Он не Другой, но и не совсем Я. Но такое Я, бытие которого по каким-то причинам оказалось разорванным, и сквозь зияющую дуру которого сквозит ужас ничто:
Он робко подошел к зеркалу и взглянул. «Черт знает что, какая дрянь! — произнес он, плюнувши. — Хотя бы уже что-нибудь было вместо носа, а то ничего!..»
Он робко подошел к зеркалу и взглянул. «Черт знает что, какая дрянь! — произнес он, плюнувши. — Хотя бы уже что-нибудь было вместо носа, а то ничего!..»
Давно хотелось взяться за Гоголя, – Гоголь это мечта, это сон, Гоголь это миф, это явь, – но все не мог найти ту искомую нить, потянув за которую, я смог связать поэтику Гоголя со своими экзистенциальными и герменевтическими поисками. Казалось бы, чего нового можно сказать о Гоголе? Но, к сожалению, Гоголь один из тех писателей, которым очень сильно не повезло быть одной из икон великой литературы, поскольку очень сильно мешает для понимания. Уже по одной причине говорить о нем можно и нужно. Но если я и не скажу новое слово, то всегда есть вероятность сказать об этом новым слово, новым языком, а это зачастую гораздо важнее формальной новизны. Каждое поколение нуждается в своем прочтении классики, иначе она превращается из живого текста… иконой литературы и предметом идеологии. Но пока я продолжаю пробираться к гоголевскому «Носу», поделюсь блестящим курсом, – если вдруг он обошел вас стороной, – Александра Погребняка «Гоголь и философия».
https://youtu.be/dHWJw5dQGPE?list=PLTOJer8r2KN9Bo6ts3JzMgQ7VLIv0oUuS
https://youtu.be/dHWJw5dQGPE?list=PLTOJer8r2KN9Bo6ts3JzMgQ7VLIv0oUuS
YouTube
ОФФ: А.А. Погребняк "Гоголь и философия" - 1 лекция
Курс "Гоголь и философия", 1 лекция, читает Александр Анатольевич Погребняк
В рамках проекта "Открытый Философский Факультет"
https://vk.com/offphilosophy
https://www.facebook.com/groups/offphilosophy
Благодарим time-cafe Lemonade
за предоставленное для…
В рамках проекта "Открытый Философский Факультет"
https://vk.com/offphilosophy
https://www.facebook.com/groups/offphilosophy
Благодарим time-cafe Lemonade
за предоставленное для…
Приснился странный сон. Когда я проснулся, очень хорошо его помнил и определенно ощутил, что его следует толковать в самом хорошем смысле. С тем и заснул снова.
Андрей Тарковский. Рим, 4 мая 1980
В первом варианте повести «Нос», вся нереальность происходящего объяснялось просто – это было сновидение майора Ковалева. Как известно, первый вариант повести отвергли, сославшись на ее «тривиальность и пошлость». Многие недоумевают в чем тривиальность, в то время как пошлость повести предельна очевидна. Уже во времена Гоголя объяснение сюжета сновидением стало чем-то вроде литературного клише. К примеру, к тому времени был уже написан и опубликован Пушкинский «Гробовщик» в цикле повестей Белкина. Забавно, но именно Пушкин едва ли не единственный, кто верил в повесть Гоголя, находя ее забавной и достойной внимания широкой публики, и именно он опубликовал ее в своем «Современнике», сопроводив предисловием, в котором сообщал, что ему-таки пришлось уговорить Гоголя отдать рукопись в печать. Для большинства же повесть была явно неудачным экспериментом писателя. Гоголь в последствии, отказался от такого финала, однако почти ничего не изменив в самой повести. И до сих пор есть соблазн прочитать и понять повесть как сновидении майора. Тем более, нам прекрасно известна та паталогическая роль снов в жизни самого Гоголя, которая по одной из легенд, возможно, стоила ему жизни. Вся жизнь в борьбе со сном!
Но нет-нет-нет! – Гоголь много творил бед в отношении своих рукописей, но этот ход как никогда оказался точен для построения текста, равных которому по глубине в то время еще не было. Да, часть русской литературы вышла из его «Шинели», но это та часть, которая под влиянием Белинского именуется «натуральной школой», и во многом пронизана идеологией, тухлый запах которой еще хранят школьные библиотеки. Я хочу сказать, что Гоголь гораздо глубже своих критиков, неспособных расширить границы возможности своего понимания за пределы сомнительной тоски по социальной справедливости. Есть и другая линия русской литературы, – линия, играющая со сновидениями, символами, абсурдом, любящая преломлять сознание и расширять границы реального. Эта линия безусловно вышла из гоголевского «Носа» и влияние которой несложно заметить вплоть до русского постмодерна.
«Нос» это не только прекрасный текст для философов, но и для художников. Говорят, что среди прочих, кто иллюстрировал повесть был и Дэвид Линч. И, конечно, не случайно: если бы кто и мог по-настоящему с силой и размахом экранизировать эту повесть, так вне сомнения это был бы Дэвид Линч. Такая вещь могла бы что-то сделать со зрителем. Например, оторвать ему нос или – ужаснуть ужасом, столкнув его с событием реальности.
Андрей Тарковский. Рим, 4 мая 1980
В первом варианте повести «Нос», вся нереальность происходящего объяснялось просто – это было сновидение майора Ковалева. Как известно, первый вариант повести отвергли, сославшись на ее «тривиальность и пошлость». Многие недоумевают в чем тривиальность, в то время как пошлость повести предельна очевидна. Уже во времена Гоголя объяснение сюжета сновидением стало чем-то вроде литературного клише. К примеру, к тому времени был уже написан и опубликован Пушкинский «Гробовщик» в цикле повестей Белкина. Забавно, но именно Пушкин едва ли не единственный, кто верил в повесть Гоголя, находя ее забавной и достойной внимания широкой публики, и именно он опубликовал ее в своем «Современнике», сопроводив предисловием, в котором сообщал, что ему-таки пришлось уговорить Гоголя отдать рукопись в печать. Для большинства же повесть была явно неудачным экспериментом писателя. Гоголь в последствии, отказался от такого финала, однако почти ничего не изменив в самой повести. И до сих пор есть соблазн прочитать и понять повесть как сновидении майора. Тем более, нам прекрасно известна та паталогическая роль снов в жизни самого Гоголя, которая по одной из легенд, возможно, стоила ему жизни. Вся жизнь в борьбе со сном!
Но нет-нет-нет! – Гоголь много творил бед в отношении своих рукописей, но этот ход как никогда оказался точен для построения текста, равных которому по глубине в то время еще не было. Да, часть русской литературы вышла из его «Шинели», но это та часть, которая под влиянием Белинского именуется «натуральной школой», и во многом пронизана идеологией, тухлый запах которой еще хранят школьные библиотеки. Я хочу сказать, что Гоголь гораздо глубже своих критиков, неспособных расширить границы возможности своего понимания за пределы сомнительной тоски по социальной справедливости. Есть и другая линия русской литературы, – линия, играющая со сновидениями, символами, абсурдом, любящая преломлять сознание и расширять границы реального. Эта линия безусловно вышла из гоголевского «Носа» и влияние которой несложно заметить вплоть до русского постмодерна.
«Нос» это не только прекрасный текст для философов, но и для художников. Говорят, что среди прочих, кто иллюстрировал повесть был и Дэвид Линч. И, конечно, не случайно: если бы кто и мог по-настоящему с силой и размахом экранизировать эту повесть, так вне сомнения это был бы Дэвид Линч. Такая вещь могла бы что-то сделать со зрителем. Например, оторвать ему нос или – ужаснуть ужасом, столкнув его с событием реальности.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Говоря же о снах в искусстве, нет лучшего художника сновидений, чем Дэвид Линч. Сон это первое, что дает основании усомниться в реальности самой реальности, признавая за сознанием и его постоянной изменчивостью начало любой реальности. Становится смешным говорить о «виртуальной реальности», являющейся лишь частью этой еще не внятной реальности. Мы замечаем ее колебания в ужасе и страхе. Здесь же мы не только погружены в разворачивающееся сновидение, в истинный кошмар, тотальность которого обусловлена неразличимостью сна и реальности, но эта неразличимость двойного уровня, вбирающая нас, как зрителей, в опыт сновидения. Как? Через ужас. Бывают сновидения, предельно неразличимые от наших будней. Например, чего-то напряженно ожидая весь, вы засыпаете и видите сон как продолжаете ожидать. Просыпаетесь, понимаете, – это был лишь сон, но продолжает ждать, как и прежде. Можно спросить: снился ли мне сон, что я ожидал или я само мое ожидание – сон. Это кошмар. Вы просыпаетесь, а кошмар не изменил своего сценария.
Вы думаете, что я ерундой занимаюсь? Так и есть, занимаюсь. Вот, например. На сайте диссертационных советов МГУ есть возможность посмотреть все диссертации, попадающие на защиту за последние пять лет. Всего на данный момент 2315 диссертации. И конечно, любопытно взглянуть кто и по каким причинам, дойдя до защиты, все же не смог защититься. Из 2214 будущих кандидатов и докторов не защитились – 14. Из них 4 будущих кандидатов экономических наук, 3 – юридических, 1 доктор исторических наук, 1 будущий кандидат филологических наук, и далее по мелочи. Также есть мега победители по жизни, – защитившиеся, но которым было отказано в выдаче диплома, – таковых двое (докторские). Несложно сделать ввод, что, в советах философского факультета вероятность защититься равна 100 %.
Вот только доходит до нее в перовой волне защиты менее 1 % из числа поступивших на курс. Насколько я помню, со мной поступало около 50 человек, плюс-минус. Из них готовятся к защите сейчас 5 человек. Впрочем, в этой статистике нужно учитывать не общее число поступивших, а число выпустившихся из аспирантуры, кое равно примерно 20 человек, а также не столь очевидный фактор, что защита диссертации не является обязательным условием обучения в аспирантуре, и у людей может быть масса причин учиться в аспирантуре, не имя желания связать свою жизнь с наукой и образованием. Кто-то от армии косит, кому-то нужна комната в аспирантском блоке, кто-то в свои 25 лет еще не понимает, чего хочет от жизни, а система высшего образование как ничто иное лучше остального дает отсрочку от взросления. И, конечно, кто-то может защититься во последующие годы, что бывает кране часто, – некоторые защищаются спустя годы после выпуска. И не стоит забывать, что защититься можно в другом совете, а где – кроме самого бывшего аспиранта никто такой информации не предоставит, поэтому в статистику этому сложно пасть. Разве что сотрудники отдела аспирантуры периодически будут связывать с выпускниками и спрашивать у них, как их дела. Тогда можно еще построить какую-то более-менее надежную картину, но кому она на фиг нужна? Но вернемся к сайту советов МГУ. Было интересно посмотреть, кто же не защитился и почему. Выбор пал на кандидатскую диссертацию по филологическим наукам. Я посмотрел отзывы оппонентов – везде положительные отзывы и рекомендация к защите. Я посмотрел протокол заседания совета. Совет должен был бы состоять из 23 человек, но присутствовало 18. Из них 11 проголосовали «за», 4 – «против», и 3 недействительные бюллетени. Я выборочно посмотрел другие протоколы, – примерно все тоже самое. И что же по итогу? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно покопаться в документах МГУ или хотя бы задать вопрос какому-нибудь из секретарей, но я, основываясь на своем праве апеллировать к своим предположением и интуициям, могу предположить, что причина до банальности проста: для положительной защиты необходимо, чтобы количество голосов «за» было больше половины совета, но поскольку защита диссертаций – это такое нудное и скучное мероприятие, некоторые из членов совета забивают болт на эту почти формальность, из-за чего кто-то теряет как минимум год, – минимум, требующийся для возможной повторной защиты.
Мне всегда казалось, что, раз ты дошел до защиты, то единственное, способное стать препятствием на пути к положительному решению совета может быть только одно – смерть соискателя. Впрочем, для соискателей по темам религиоведения эзотерические и мистические учения и это не должно быть большим препятствием. Все самое страшное в этом деле уже позади, – текст написан, прошел обсуждение на кафедре, рекомендован к защите, собрана куча документов и т.д. И вот по причине, то кто-то не пришел на заседание и не проголосовал или испортил бюллетень чья-то академическая карьера может обломиться ели не полностью, то еще на год. Думаю, этот маленький пример не только может посеять немного сомнения в том, что защита диссертаций – дело беспроигрышное и решенное, но и важности такого порой абсурдного мероприятия как голосование.
Вот только доходит до нее в перовой волне защиты менее 1 % из числа поступивших на курс. Насколько я помню, со мной поступало около 50 человек, плюс-минус. Из них готовятся к защите сейчас 5 человек. Впрочем, в этой статистике нужно учитывать не общее число поступивших, а число выпустившихся из аспирантуры, кое равно примерно 20 человек, а также не столь очевидный фактор, что защита диссертации не является обязательным условием обучения в аспирантуре, и у людей может быть масса причин учиться в аспирантуре, не имя желания связать свою жизнь с наукой и образованием. Кто-то от армии косит, кому-то нужна комната в аспирантском блоке, кто-то в свои 25 лет еще не понимает, чего хочет от жизни, а система высшего образование как ничто иное лучше остального дает отсрочку от взросления. И, конечно, кто-то может защититься во последующие годы, что бывает кране часто, – некоторые защищаются спустя годы после выпуска. И не стоит забывать, что защититься можно в другом совете, а где – кроме самого бывшего аспиранта никто такой информации не предоставит, поэтому в статистику этому сложно пасть. Разве что сотрудники отдела аспирантуры периодически будут связывать с выпускниками и спрашивать у них, как их дела. Тогда можно еще построить какую-то более-менее надежную картину, но кому она на фиг нужна? Но вернемся к сайту советов МГУ. Было интересно посмотреть, кто же не защитился и почему. Выбор пал на кандидатскую диссертацию по филологическим наукам. Я посмотрел отзывы оппонентов – везде положительные отзывы и рекомендация к защите. Я посмотрел протокол заседания совета. Совет должен был бы состоять из 23 человек, но присутствовало 18. Из них 11 проголосовали «за», 4 – «против», и 3 недействительные бюллетени. Я выборочно посмотрел другие протоколы, – примерно все тоже самое. И что же по итогу? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно покопаться в документах МГУ или хотя бы задать вопрос какому-нибудь из секретарей, но я, основываясь на своем праве апеллировать к своим предположением и интуициям, могу предположить, что причина до банальности проста: для положительной защиты необходимо, чтобы количество голосов «за» было больше половины совета, но поскольку защита диссертаций – это такое нудное и скучное мероприятие, некоторые из членов совета забивают болт на эту почти формальность, из-за чего кто-то теряет как минимум год, – минимум, требующийся для возможной повторной защиты.
Мне всегда казалось, что, раз ты дошел до защиты, то единственное, способное стать препятствием на пути к положительному решению совета может быть только одно – смерть соискателя. Впрочем, для соискателей по темам религиоведения эзотерические и мистические учения и это не должно быть большим препятствием. Все самое страшное в этом деле уже позади, – текст написан, прошел обсуждение на кафедре, рекомендован к защите, собрана куча документов и т.д. И вот по причине, то кто-то не пришел на заседание и не проголосовал или испортил бюллетень чья-то академическая карьера может обломиться ели не полностью, то еще на год. Думаю, этот маленький пример не только может посеять немного сомнения в том, что защита диссертаций – дело беспроигрышное и решенное, но и важности такого порой абсурдного мероприятия как голосование.
Проклятый старый дом
Король и Шут
Помнится, Дугин пытался интерпретировать песню Наше лето зима в контексте диалектики, и вышло – ну так себе. Откровенно – говно, а не постмодерн. Возможно, возьмись он за песню Короля и Шута вышло бы гораздо интереснее.
Для философа дом – это всегда аспект бытия. Бытие же всегда по ту сторону, на расстоянии слова, на расстоянии судьбы, способной стать мерилом жизни. Тоска по нему не мыслима без соответствующего забвения. Бытие слишком далеко от нас, прибитых гвоздями к словам о мире, и проблеск его – это еле уловимый голос во мгле. Темный логос во мгле. Зов проклятого старого дома бытия во мгле ужасает ужасом, вынуждая искать подходящие слова, способных приручить чудовищ, сделав их хотя бы внешним подобием человеческого в бесконечном царстве нечеловеческих онтологий. Заведомо обреченных на новый ужас. Критика же метафизики, дошедшая до того, чтобы просто заколотить двери и окна бытия, в действительности просто обходит это место стороной, считая несущественным все то, что доносится с той стороны бытия.
Для философа дом – это всегда аспект бытия. Бытие же всегда по ту сторону, на расстоянии слова, на расстоянии судьбы, способной стать мерилом жизни. Тоска по нему не мыслима без соответствующего забвения. Бытие слишком далеко от нас, прибитых гвоздями к словам о мире, и проблеск его – это еле уловимый голос во мгле. Темный логос во мгле. Зов проклятого старого дома бытия во мгле ужасает ужасом, вынуждая искать подходящие слова, способных приручить чудовищ, сделав их хотя бы внешним подобием человеческого в бесконечном царстве нечеловеческих онтологий. Заведомо обреченных на новый ужас. Критика же метафизики, дошедшая до того, чтобы просто заколотить двери и окна бытия, в действительности просто обходит это место стороной, считая несущественным все то, что доносится с той стороны бытия.
Гачев - Русская дума.pdf
37 MB
На кафедре истории зарубежной философии висит портрет Юма. На кафедре философской антропологии – портрет Гиренка, – можете развести в стороны руки и представить себе размер этого портрета. У меня даже есть фото, где я рядом с Гиренком заслоняю этот портер. А на кафедре русской философии – серия литографий Ю. Селиверстова, посвященная русским мыслителям от Пушкина до Бахтина.
Ученик Бахтина Гачев по мотивам этой серии написал любопытную книгу, которую вполне можно рассматривать как вариант ответа на вопрос о сущности русской философии. Касательно Гачева, Маслин изначально предложил мне писать именно по Гачеву. У него уже был аспирант, который пытался им заниматься, но что-то пошло не так. Имя же этого ученика Бахтина мне тогда ничего не говорило, полистав его тексты – они показались мне близкими, но писать по нему диссертацию я отказался. Как позже мне сказал Миша Шпаковский, тот аспирант, занимавшийся Гачевым, буквально сошел с ума и загремел в дурку. Впрочем, для философского факультета это в порядке нормы.
Ученик Бахтина Гачев по мотивам этой серии написал любопытную книгу, которую вполне можно рассматривать как вариант ответа на вопрос о сущности русской философии. Касательно Гачева, Маслин изначально предложил мне писать именно по Гачеву. У него уже был аспирант, который пытался им заниматься, но что-то пошло не так. Имя же этого ученика Бахтина мне тогда ничего не говорило, полистав его тексты – они показались мне близкими, но писать по нему диссертацию я отказался. Как позже мне сказал Миша Шпаковский, тот аспирант, занимавшийся Гачевым, буквально сошел с ума и загремел в дурку. Впрочем, для философского факультета это в порядке нормы.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
31 марта 1596 г. родился Рене Декарт, с чем я и поздравляю каждую мыслящую вещь, способную хоть к какому-то малейшему акту сомнения.
Изначально по этому поводу мне хотелось сделать обычную гифку, но что-то пошло не так. Гифку же оставлю в комментариях.
Изначально по этому поводу мне хотелось сделать обычную гифку, но что-то пошло не так. Гифку же оставлю в комментариях.
Нигилизм (от лат. nihil «ничто»)
Европейский или классический нигилизм имеет мало общего с тем образом нигилизма, на схватывание которого направлено узкое сознание, зачастую поглощенное туманом идеологического мышления. Это объясняет, почему оно не способно говорить о нигилизме вне качественных и ценностных оценок. Нигилист для него – это другой, чья детальность направленна на уничтожение ценностей и смыслов. Ох уж эти нигилисты, опять в лифте кнопки пожгли! Нет, нет! Кто довольствуется таким пониманием вещей – боится смотреть на свое отражение в зеркале больше трех минут в день. Нигилизм есть утверждение ничто. Как ничто утверждает себя в бытии? Поскольку ничто это небытие, то утверждения небытия как бытия есть ничто иное как ложь. Так утверждает себя нигилизм. Но как ложь сказывается только лишь в отрицании ценностей? Как может идти речь о нигилизме там, где налицо гибель и уничтожение? О какой лжи говорят сожженные кнопки в лифте? Напротив, здесь как никогда видна с очевидной ясностью открытость истины, – в этом проговаривает о себе метафизика бунта. Поэтому обвинение в нигилизме, – а с этого образа нигилизма мы и начали, – само по себе нигилистично, поскольку пытается пресечь хотя бы на уровне высказывание любое отрицание. Нет, не в этом суть нигилизма, яркий образ которой сосредоточен в «смерти бога» или гибели верховных ценностей. Само основание ценностей проясняется как ничто, при котором конечные ценности, их формы становятся элементами человеческого театра и предметами быта, подменяющие собой приметы бытия, – кстати, это одна из причин, почему «духовные» и так называемые «материальные» ценности обладают одной и тоже природой.
Подлинный нигилизм там, где ничто выдается под видом нечто, где основание для нечто в пространстве небытия. При таком понимании становится ясным, почему нигилист – это всегда Другой, но только не Я. Увидеть в себе зияющее ничто и остаться при этом в здравом уме? – Мало кто выдержит такое столкновение, – поэтому, только Другой и может быть тем черным зеркалом, в пространстве которого эта зияющая пропасть и может себя явить.
Европейский или классический нигилизм имеет мало общего с тем образом нигилизма, на схватывание которого направлено узкое сознание, зачастую поглощенное туманом идеологического мышления. Это объясняет, почему оно не способно говорить о нигилизме вне качественных и ценностных оценок. Нигилист для него – это другой, чья детальность направленна на уничтожение ценностей и смыслов. Ох уж эти нигилисты, опять в лифте кнопки пожгли! Нет, нет! Кто довольствуется таким пониманием вещей – боится смотреть на свое отражение в зеркале больше трех минут в день. Нигилизм есть утверждение ничто. Как ничто утверждает себя в бытии? Поскольку ничто это небытие, то утверждения небытия как бытия есть ничто иное как ложь. Так утверждает себя нигилизм. Но как ложь сказывается только лишь в отрицании ценностей? Как может идти речь о нигилизме там, где налицо гибель и уничтожение? О какой лжи говорят сожженные кнопки в лифте? Напротив, здесь как никогда видна с очевидной ясностью открытость истины, – в этом проговаривает о себе метафизика бунта. Поэтому обвинение в нигилизме, – а с этого образа нигилизма мы и начали, – само по себе нигилистично, поскольку пытается пресечь хотя бы на уровне высказывание любое отрицание. Нет, не в этом суть нигилизма, яркий образ которой сосредоточен в «смерти бога» или гибели верховных ценностей. Само основание ценностей проясняется как ничто, при котором конечные ценности, их формы становятся элементами человеческого театра и предметами быта, подменяющие собой приметы бытия, – кстати, это одна из причин, почему «духовные» и так называемые «материальные» ценности обладают одной и тоже природой.
Подлинный нигилизм там, где ничто выдается под видом нечто, где основание для нечто в пространстве небытия. При таком понимании становится ясным, почему нигилист – это всегда Другой, но только не Я. Увидеть в себе зияющее ничто и остаться при этом в здравом уме? – Мало кто выдержит такое столкновение, – поэтому, только Другой и может быть тем черным зеркалом, в пространстве которого эта зияющая пропасть и может себя явить.
Media is too big
VIEW IN TELEGRAM
Живите в доме и не рухнет дом
Нигилизм существует в страхе быть разоблаченным, – ложь, сколько бы она не пыталась утвердиться в бытии, по отношению к самое себя всегда остается ложью – в этом опасность любой лжи, даже самой маленькой, которая может отравить даже самое глубокое сердце. Чего уж говорить о сгнивших сердцах. Нигилизм боится жизни, поэтому подменяет жизнь театром мертвых богов. Страх перед жизнью есть тот же страх перед смертью, выход из которого для нигилиста, как это ни странно со стороны – в утверждении вечных ценностей. Вечное не умирает, но и не живет. Но подлинное вечное – только бытие и ничто иное, поэтому утверждение иного в качестве бытия – есть ложь или нигилизм.
Живое же утверждает живое. И оно не боится лечь рядом с бывшим живым, – через прикосновение к мертвому, живо острее чувствует хрупкость своей жизни, а через нее – жизни вообще.
Нигилизм существует в страхе быть разоблаченным, – ложь, сколько бы она не пыталась утвердиться в бытии, по отношению к самое себя всегда остается ложью – в этом опасность любой лжи, даже самой маленькой, которая может отравить даже самое глубокое сердце. Чего уж говорить о сгнивших сердцах. Нигилизм боится жизни, поэтому подменяет жизнь театром мертвых богов. Страх перед жизнью есть тот же страх перед смертью, выход из которого для нигилиста, как это ни странно со стороны – в утверждении вечных ценностей. Вечное не умирает, но и не живет. Но подлинное вечное – только бытие и ничто иное, поэтому утверждение иного в качестве бытия – есть ложь или нигилизм.
Живое же утверждает живое. И оно не боится лечь рядом с бывшим живым, – через прикосновение к мертвому, живо острее чувствует хрупкость своей жизни, а через нее – жизни вообще.
Вот уже как вторую неделю я в Питере, – в городе подозрительно безоблачно, тепло, и чувствует приближение Белых ночей, – поры, когда пространства безумия и разума, сна и реальности, мечты и наваждения перемешиваются между собой, подчиняя своей воли петербургских мечтателей. Частично об этом я буду говорить на лекции-семинаре, посвященной Гоголю и его повести «Нос», – надеюсь, в конце апреля или в начале мая, это осуществится. При всей своей любви к литературе, мне часто приходится подчеркивать, что я ни в коем случае не литературовед, – последнее, как по мне, слишком обязывать быть осторожным в определенных. То ли дело философия, где часть убедительности текста сосредоточена в чувстве доверии автора к собственным идеям, и без чего любой, даже самый научный и строгий текст, теряет очень многое, а именно – присутствие индивидуального настроения.
О поэтическом настроении и метафоре
Иногда может сложиться впечатление, что философы говорят об одном и том же, – о чем бы ни говорил Хайдеггер, это всегда будет разговор о Бытии, о чем бы ни говорил Ницше – это всегда будет разговор о Человеке и человеческом, о чем бы ни говорил Августин, – разговор всегда будет о Боге. О чем бы ни говорил Плотин, – это всегда будет разговор о Едином… И это нормальное положение вещей для философа par excellence. Это то, что позволяет говорить о нерве, вокруг которого вращается мысль, – и хочется верить, каждой мыслящей вещи. И это то, что определяет настроение его индивидуального бытия, по следу которого мы различаем, качественно различаем одно присутствие от другого.
Если мы попытаемся определить существо поэтического настроения или мировоззрения, то в первую очередь мы столкнемся с явлением метафоры. Поэзия это настроение бытия, являющееся результатом метафорического постижения реальности. Если быть точнее, то сама реальность конструируется через метафорическое отношение, при которой событие получает свой статус через столкновение с иным явлением. Иное задает горизонт и содержание явления. Поэтическая метафора не только описывает явление, уподобляя его иному, но схватывает казалось бы внешне совершенно разрозненные явления в тесной близи. В этом я и вижу конструирующую роль метафоры. Через метафору поэт связывает не только реальность в единое целое, но и определяет свое место в бытии. Скажем, именно это одно из тех, что мы можем найти в основании механизма «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, где мы часто сталкиваемся с таким приемом, при котором описание одного явления, переходит в другое, а то в свою очередь в иное, растягивая нить повествования из одной бесконечности в другую, при которой завершение может быть только условным, ограниченным конечностью самого текста. Не сложно заметить, что в основе любой метафоры лежит постижение по аналогии, и фактически об этом говорит Мишель Фуко, подчеркивая, что «ее могущество велико, так как рассматриваемые ею подобия – не массивные, зримые подобия вещей самих по себе, а всего лишь более тонкие сходства их отношений. Облегченная таким образом аналогия способна установить неопределенное число черт родства, исходя из одного и того же момента. Отношение, например, светил к небу, в котором они мерцают, столь же хорошо обнаруживается в отношении травы к земле, живых существ – к земному шару, на котором они живут, минералов и алмазов – к породам, в которых они содержатся, органов чувств – к лицу, которое они одушевляют, пигментных пятен на коже – к телу, которое они тайком отмечают».
М. Фуко. «Слова и Вещи»
Иногда может сложиться впечатление, что философы говорят об одном и том же, – о чем бы ни говорил Хайдеггер, это всегда будет разговор о Бытии, о чем бы ни говорил Ницше – это всегда будет разговор о Человеке и человеческом, о чем бы ни говорил Августин, – разговор всегда будет о Боге. О чем бы ни говорил Плотин, – это всегда будет разговор о Едином… И это нормальное положение вещей для философа par excellence. Это то, что позволяет говорить о нерве, вокруг которого вращается мысль, – и хочется верить, каждой мыслящей вещи. И это то, что определяет настроение его индивидуального бытия, по следу которого мы различаем, качественно различаем одно присутствие от другого.
Если мы попытаемся определить существо поэтического настроения или мировоззрения, то в первую очередь мы столкнемся с явлением метафоры. Поэзия это настроение бытия, являющееся результатом метафорического постижения реальности. Если быть точнее, то сама реальность конструируется через метафорическое отношение, при которой событие получает свой статус через столкновение с иным явлением. Иное задает горизонт и содержание явления. Поэтическая метафора не только описывает явление, уподобляя его иному, но схватывает казалось бы внешне совершенно разрозненные явления в тесной близи. В этом я и вижу конструирующую роль метафоры. Через метафору поэт связывает не только реальность в единое целое, но и определяет свое место в бытии. Скажем, именно это одно из тех, что мы можем найти в основании механизма «В поисках утраченного времени» Марселя Пруста, где мы часто сталкиваемся с таким приемом, при котором описание одного явления, переходит в другое, а то в свою очередь в иное, растягивая нить повествования из одной бесконечности в другую, при которой завершение может быть только условным, ограниченным конечностью самого текста. Не сложно заметить, что в основе любой метафоры лежит постижение по аналогии, и фактически об этом говорит Мишель Фуко, подчеркивая, что «ее могущество велико, так как рассматриваемые ею подобия – не массивные, зримые подобия вещей самих по себе, а всего лишь более тонкие сходства их отношений. Облегченная таким образом аналогия способна установить неопределенное число черт родства, исходя из одного и того же момента. Отношение, например, светил к небу, в котором они мерцают, столь же хорошо обнаруживается в отношении травы к земле, живых существ – к земному шару, на котором они живут, минералов и алмазов – к породам, в которых они содержатся, органов чувств – к лицу, которое они одушевляют, пигментных пятен на коже – к телу, которое они тайком отмечают».
М. Фуко. «Слова и Вещи»
Хаос и каприз
Мне интересна женская мудрость; не нужно обладать биологическим образованием для признания, что средняя женщина умнее среднего мужчины; но отсутствие в ней капризного начала ставит непробиваемую стену, между мужским и женским. Равно как и наличие капризного начала в мужской природе уничтожает в нем признаки мужского, – женщинам с такими мужчинами тяжело, а мужчины за такими не признают равенства. Подобие нас отталкивает, и речь не о формах подобия, но о началах, лежащих в основании подобия. Забавный факт, меня никогда не привлекали сокурсницы с философского факультета: я мог их уважать и ценить их компетенции, но видеть в них женщин категорически не мог. Слишком много общего – это признак двойничества, а это пугает и отталкивает.
Так, почему капризность? Можно ответить просто: в этом – основание женской природы, – не природы женщины, но женской природы, – отражающее ее способность к порождению наличного бытия. Рожденный – это бытие, но бытие порождающее бытие – это совсем иное. Порождение бытия не есть само бытие в его наличности, не есть оформленное бытие, – лишенное же формы есть хаос. Романтики справедливо понимали под хаосом форму форм, видя в нем начало любой оформленности, любого конечного бытия. Это позволяет говорить о хаосе как о начале уже несколько иных терминах, отличных от тех, с которыми мы сталкиваемся в мифологии древних, хотя функционально речь идет об одном и том же. Философия не в последнею очередь это секуляризация – будь это секуляризация мифологии или религии. У Платона таким началом является хора, а у Аристотеля таким началом, характеризующимся отсутствием формы, является первая материя, –чистая возможность или необузданная полнота влечения, лежащая в основании видимости многообразия наличного бытия. И что самое важное, в первой материи Аристотеля не работают законы логики! Я бы не стал об этом упомнить только ради аналогии, если бы семантика слова «материя» не отсылала бы нас к женскому началу, о котором и идет речь (и, конечно, попытаемся здесь избежать разговора о том, что наше представление о материи во много восходит к латинскому materia, которым Лукреций перевел аристотелевское понятие ὕλη, заложив тем самым материальное отношение к материи).
Оговорюсь, что женщина не является полнотой олицетворения этого хаоса, – впрочем, глядя на иных и есть соблазн думать именно так, – но речь идет о хаосе как о начале, которое определяет природу женского, одним из ближайших проявлений которого и является капризность. Мужчины же, не понимающие и не принимающие наличие этого начала, желая подчинить женщину рассудочной логике, не понимают, с чем имеют дело, и фактически пытаясь уничтожить живое в живом. Страх мужского начала перед женским есть ничто иное как страх перед этим хаосом, неопределенностью бытия (я намеренно говорю о мужском и женском начале, поскольку их наличие не зависит от пола). Неспособность этот страх в себе различить, вынуждает мужское начало быть осторожным, мнительным, вынуждает искать «того самого», «особенную», не понимая, что «тем самым» или «особенным» человек может только стать, и стать в опыте диалогического общения.
Другой стороной хаоса, тесно сплетенной со сказанным выше, является его связь с началом влечения или желания. Для нас, людей логоса, желание характеризуется интенциональностью, направленностью на предмет желания, благодаря чему желание всегда конкретно и определено. Благодаря этому мы всегда знаем чего хотим, и даже знаем почему хотим именно это. Но чистое желание, сплетенное с природой хаоса, лишено такой определенности, лишено формы, а стало быть, границ и предметности. Будучи необузданным логосом, это желание направленно на все и сразу, стирая всякое представление о мере желания и о его предмете. Вот поему вопрос «чего хотят женщины?» – вопрос в прямом смысле бессмысленный, и никогда не будет решен! И в той мере не будет решен, в которой в женщинах продолжает оставаться их женское начало, являющимся отголоском первозданного хаоса, из которого вышли все боги и люди.
Мне интересна женская мудрость; не нужно обладать биологическим образованием для признания, что средняя женщина умнее среднего мужчины; но отсутствие в ней капризного начала ставит непробиваемую стену, между мужским и женским. Равно как и наличие капризного начала в мужской природе уничтожает в нем признаки мужского, – женщинам с такими мужчинами тяжело, а мужчины за такими не признают равенства. Подобие нас отталкивает, и речь не о формах подобия, но о началах, лежащих в основании подобия. Забавный факт, меня никогда не привлекали сокурсницы с философского факультета: я мог их уважать и ценить их компетенции, но видеть в них женщин категорически не мог. Слишком много общего – это признак двойничества, а это пугает и отталкивает.
Так, почему капризность? Можно ответить просто: в этом – основание женской природы, – не природы женщины, но женской природы, – отражающее ее способность к порождению наличного бытия. Рожденный – это бытие, но бытие порождающее бытие – это совсем иное. Порождение бытия не есть само бытие в его наличности, не есть оформленное бытие, – лишенное же формы есть хаос. Романтики справедливо понимали под хаосом форму форм, видя в нем начало любой оформленности, любого конечного бытия. Это позволяет говорить о хаосе как о начале уже несколько иных терминах, отличных от тех, с которыми мы сталкиваемся в мифологии древних, хотя функционально речь идет об одном и том же. Философия не в последнею очередь это секуляризация – будь это секуляризация мифологии или религии. У Платона таким началом является хора, а у Аристотеля таким началом, характеризующимся отсутствием формы, является первая материя, –чистая возможность или необузданная полнота влечения, лежащая в основании видимости многообразия наличного бытия. И что самое важное, в первой материи Аристотеля не работают законы логики! Я бы не стал об этом упомнить только ради аналогии, если бы семантика слова «материя» не отсылала бы нас к женскому началу, о котором и идет речь (и, конечно, попытаемся здесь избежать разговора о том, что наше представление о материи во много восходит к латинскому materia, которым Лукреций перевел аристотелевское понятие ὕλη, заложив тем самым материальное отношение к материи).
Оговорюсь, что женщина не является полнотой олицетворения этого хаоса, – впрочем, глядя на иных и есть соблазн думать именно так, – но речь идет о хаосе как о начале, которое определяет природу женского, одним из ближайших проявлений которого и является капризность. Мужчины же, не понимающие и не принимающие наличие этого начала, желая подчинить женщину рассудочной логике, не понимают, с чем имеют дело, и фактически пытаясь уничтожить живое в живом. Страх мужского начала перед женским есть ничто иное как страх перед этим хаосом, неопределенностью бытия (я намеренно говорю о мужском и женском начале, поскольку их наличие не зависит от пола). Неспособность этот страх в себе различить, вынуждает мужское начало быть осторожным, мнительным, вынуждает искать «того самого», «особенную», не понимая, что «тем самым» или «особенным» человек может только стать, и стать в опыте диалогического общения.
Другой стороной хаоса, тесно сплетенной со сказанным выше, является его связь с началом влечения или желания. Для нас, людей логоса, желание характеризуется интенциональностью, направленностью на предмет желания, благодаря чему желание всегда конкретно и определено. Благодаря этому мы всегда знаем чего хотим, и даже знаем почему хотим именно это. Но чистое желание, сплетенное с природой хаоса, лишено такой определенности, лишено формы, а стало быть, границ и предметности. Будучи необузданным логосом, это желание направленно на все и сразу, стирая всякое представление о мере желания и о его предмете. Вот поему вопрос «чего хотят женщины?» – вопрос в прямом смысле бессмысленный, и никогда не будет решен! И в той мере не будет решен, в которой в женщинах продолжает оставаться их женское начало, являющимся отголоском первозданного хаоса, из которого вышли все боги и люди.
Возможно, связь между хаосом и капризом может показаться произвольной, но в таком случае нелишним было бы напомнить, что слово каприз восходит к итальянскому capriccio, означающее козлинную манеру поведения, и которое в свою очередь восходит к латинскому kapra – коза. Надо ли говорить, олицетворением каких сил в мифологии древних и в христианской культуре является образ козла? Сатанистские молитвы этого образа мне не очень близки, и для меня здесь они слишком далеки от понимания истока хаоса. Но в греческой мифологии козлоногие существа – сатиры, демоны плодородия и жизненной силы были спутниками Диониса. Благодаря же Ницше, именно дионисийское начало для нас стало олицетворением неупорядоченной чувственности, нерациональным порывом жизненной энергии, противопоставленной упорядоченному и логическому апологическому началу, в котором, конечно, мы без труда угадываем отголоски первозданного хаоса, лишенного всякой возможности быть поименованным в понятиях, тое есть лишенный принципиальной упорядоченности.
Кто-то справедливо заметил, что чем меньше авторы каналов и пабликов выкладывают на своих страницах интересные вещи, тем более эти авторы активны в офф-лайне. Я мог бы отправиться на встречу новым весенним запахам, сотканным из тяжести невской воды и спрятанной под панцирем асфальта черной земли, но, замерзая от майского солнца Петербурга, я пытаюсь активно справится с чувством лени, грозящей обвалиться предвестием депрессии: перерабатываю статью о Балабанове, которую у меня заказали три года назад, и которую, может быть, опубликуют в этом. Не то чтобы статью не могу опубликовать и постоянно присылают на доработку, но тематический номер журнала, в котором планируется публикация, затормозился по техническими причинам. Готовлю цикл популярных лекций для одного интеллектуального пространства. Работаю над книгой. Не так давно я написал письмо главному редактору одного из издательств с вопросом о возможности издать мою диссертацию в качестве монографии. Письмо написал и уже было забыл о нем. Спустя же некоторое время мне пришел ответ от директора издательства с положительным ответом и готовностью издать мой текст в виде книги. С той лишь оговоркой, что текст диссертации нужно несколько изменить под формат монографии, а также несколько увеличить объем, что, впрочем, достаточно очевидно, чтобы отдельно об этом говорить. Учитывая, что на защите я получил массу замечаний и пожеланий, добавить и уточнить, конечно, есть что. Скажем, понятие литературософии. Я его используя для характеристики стиля философского мышления Бахтина. И, поскольку Бахтин не единственный представитель такого стиля мышления, хотя и самый яркий и фундаментальный, то фактически я тематизирую литературософию в качестве отдельного феномена.
Почему я не использую просто понятие философии литературы применительно к Бахтину? В самой диссертации я это различие не провожу, но в книге я уделю этому свое место. Если коротко, то литературософия обладает большей автономией по отношению к теоретической философии и, соответственно, по отношению к тем понятиям и категориям, которыми она оперирует. Скажем, концепт Другого и связанного с ним концепта диалога Бахтина, является не следствием влиянием на него экзистенциализма или феноменологии, но следствием анализа творчества Достоевского. Тоже самое относится и к концепту карнавала и смехового начала, являющимися следствием анализа творчества Франсуа Рабле. Нельзя сказать, что Бахтин применяет концепт Другого и диалога к творчеству Достоевского, равно как нельзя сказать, что концепт карнавала и смехового начала был развит Бахтиным до его знакомства с творчеством Ф. Рабле, и уже после он, Бахтин, применяет указанные концепты к творчеству Ф. Рабле. Именно этим прежде всего отличается литературософия Бахтина от философии литературы. Философия литературы как частная область философии и литературософия могут приходить к одним и тем же результатам, внешне схожим концептам, но исток их пути будет совершенно различный, что и придает своеобразие литературософского характеру мышления.
Почему я не использую просто понятие философии литературы применительно к Бахтину? В самой диссертации я это различие не провожу, но в книге я уделю этому свое место. Если коротко, то литературософия обладает большей автономией по отношению к теоретической философии и, соответственно, по отношению к тем понятиям и категориям, которыми она оперирует. Скажем, концепт Другого и связанного с ним концепта диалога Бахтина, является не следствием влиянием на него экзистенциализма или феноменологии, но следствием анализа творчества Достоевского. Тоже самое относится и к концепту карнавала и смехового начала, являющимися следствием анализа творчества Франсуа Рабле. Нельзя сказать, что Бахтин применяет концепт Другого и диалога к творчеству Достоевского, равно как нельзя сказать, что концепт карнавала и смехового начала был развит Бахтиным до его знакомства с творчеством Ф. Рабле, и уже после он, Бахтин, применяет указанные концепты к творчеству Ф. Рабле. Именно этим прежде всего отличается литературософия Бахтина от философии литературы. Философия литературы как частная область философии и литературософия могут приходить к одним и тем же результатам, внешне схожим концептам, но исток их пути будет совершенно различный, что и придает своеобразие литературософского характеру мышления.
Если вы зайдете в сад Фонтанного дома и найдете шкаф буккросинга, то, вероятно, сможете найти от меня привет!
Любимое место недалеко от дома, забегая куда, порой чувствуешь немного выпавшем из шума времени. Сейчас там выставка, посвященная Бродскому, на которую по привычке попал случайно. И тем вернее. Вроде о Бродском, а вроде о России, ее неустанном стремлении к распаду, растянувшемуся на сотню лет. С каждым ударом от ее тела отлетают горсти людей, осколки поколений. Вероятно, ее огромные территории должны служить странной обманкой, как тело испуганного зверя, пытающегося казаться больше, чем он есть: чем больше тело, тем больше страха оно в себе таит, тем больше пустоты в этом страхе. И, кажется, конца и края не будет этой пустоте. В этой пустоте легче скрыть нелюбовь и ненависть к себе.
О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь! От чего ты так широка, от чего тебя полнит во все стороны! Какие страхи заедаешь кровавой землей, в которой хоронишь своих сыновей?
Любимое место недалеко от дома, забегая куда, порой чувствуешь немного выпавшем из шума времени. Сейчас там выставка, посвященная Бродскому, на которую по привычке попал случайно. И тем вернее. Вроде о Бродском, а вроде о России, ее неустанном стремлении к распаду, растянувшемуся на сотню лет. С каждым ударом от ее тела отлетают горсти людей, осколки поколений. Вероятно, ее огромные территории должны служить странной обманкой, как тело испуганного зверя, пытающегося казаться больше, чем он есть: чем больше тело, тем больше страха оно в себе таит, тем больше пустоты в этом страхе. И, кажется, конца и края не будет этой пустоте. В этой пустоте легче скрыть нелюбовь и ненависть к себе.
О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь! От чего ты так широка, от чего тебя полнит во все стороны! Какие страхи заедаешь кровавой землей, в которой хоронишь своих сыновей?