О «Табии тридцать два» Алексея Конакова. Один из лучших романов года.
VK
Как если бы Фишер играл в Чапаева
А ведь это хорошо, сперва и вовсе прекрасно, когда с той лёгкостью, с какой двигают пешкой, Алексей Конаков (1985) начинает свой роман-па..
👍22🔥9🤡4❤2🤮2🤣2✍1
Вычитал, что в 1879 году вся русская критика отрецензировала лишь тринадцать (!) писателей. В год, когда началась публикация «Братьев Карамазовых», помимо Достоевского печатались Салтыков-Щедрин, Гаршин, Лесков — столь великие имена, что эпоха кажется сверхплотной, очень насыщенной. А на деле всего тринадцать отрецензированных душ. Из них литературе запомнились Яков Полонский и Надежда Хвощинская, но, как мы понимаем, далеко не на первых ролях. Золотой век русской литературы состоялся в условиях малочисленной и редкой критики, крохотной читательской аудитории (Достоевский оценивал, что журналы читает лишь 1 из 500 россиян), слабого книгоиздания, засилья периодики. Вся объективная реальность уверяла, что ничегошеньки у вас не выйдет, что так и будете квакать в провинциальной луже близ европейских морей, а получился вон какой океан. Русская литература взяла своё настроем, уверенностью в том, что нащупала основание, на котором может стоять сама и на котором вместе с ней может стоять всё человечество.
Желаю каждому современному писателю найти такую же точку опоры.
Желаю каждому современному писателю найти такую же точку опоры.
❤51👍36🔥8🫡2
За 2024 год написал пятьдесят пять статей, рецензий и прогонов о русской литературе. Среди них пока что мой самый важный и большой текст о прозе тридцатилетних. В сумме свыше полумиллиона знаков. Получается, злописуч. Надеюсь, в этом был толк.
А пока всё, баста. В начале января выложу пространное политическое эссе о ближайшем будущем русской литературы. Тоже программный текст. Так и буду существовать: две-три важные работы в год промеж комментариев к современной литературе. Хотя есть и другие, более интересные планы.
Если вы ищете что почитать на новогодние праздники — возьмите любую взрослую вещь Эдуарда Веркина. На мой взгляд, это лучший современный русский писатель.
Спасибо!
Важные тексты:
«Поколение я/мы: можно ли говорить о литературе тридцатилетних?»
«В поисках утраченного критерия»
«Метамодерн — родина слонов»
Рецензии:
«Дар Речи», Юрий Буйда.
«Руководитель войны», Ринат Газизов.
«Старухи-шахидки», Александр Рыбин.
«Залив терпения», Мария Ныркова.
«Остров Сахалин», Эдуард Веркин.
«Мир без Стругацких», сборник.
«Доказательство человека», Арсений Гончуков.
«Ветер уносит мёртвые листья», Екатерина Манойло.
«Руки женщин моей семьи были не для письма», Егана Джаббарова.
«Там темно», Мария Лебедева.
«ДА», Антон Серенков.
«Ропот», Денис Дымченко.
«Системные требования», Катерина Гашева.
«Заводские настройки», Александра Ручьёва.
«Люди, которых нет на карте», Ефросиния Капустина.
«Хромая лошадь», Кира Лобо.
«Чужая сторона», Ольга Харитонова.
«Рыба моя рыба», Анна Маркина.
«Обыкновенные люди», Дмитрий Серков.
«Кто-то плачет всю ночь за стеною», Александр Ермолаев.
«Мышь», Иван Филиппов.
«Гангсталкер», Роман Богословский.
«Метода», Оля Маркович.
«Гори огнём», Александр Пелевин.
«Благодетель», Ирина Маркина.
«Краснодарская прописка», Анна Иванова.
«Станция», Александр Шантаев.
«Председатель совета отряда», Дмитрий Быков.
«Пути сообщения», Ксения Буржская.
«Антонов коллайдер», Илья Техликиди.
«Круть», Виктор Пелевин.
«Игры в сумерках», Юрий Трифонов.
«Говори», Татьяна Богатырёва.
«Тело: у каждого своё», сборник.
«Книга Z», сборник.
«Покров-17», Александр Пелевин.
«Ибупрофен», Булат Ханов.
«Аукцион», Яна Москаленко.
«Табия тридцать два», Алексей Конаков.
Нехудожественные произведения:
«Коллапс: гибель Советского Союза», Владислав Зубок.
«Поражение Запада», Эмманюэль Тодд.
Общие рассуждения:
«Мечтают ли писатели о Главлите?»
«Корову и бабу, пихту и пчелу»
«Эмпирика поцелуя и сапога»
«Жрец розовой звезды»
«Никакого секрета здесь нет»
«Зерно должно умирать»
Прогоны:
«Кто рассыплет горох?»
«Скоро на бал»
«Как вернуть истории?»
«По обложке судят»
Скетч:
«Путь ковра»
А пока всё, баста. В начале января выложу пространное политическое эссе о ближайшем будущем русской литературы. Тоже программный текст. Так и буду существовать: две-три важные работы в год промеж комментариев к современной литературе. Хотя есть и другие, более интересные планы.
Если вы ищете что почитать на новогодние праздники — возьмите любую взрослую вещь Эдуарда Веркина. На мой взгляд, это лучший современный русский писатель.
Спасибо!
Важные тексты:
«Поколение я/мы: можно ли говорить о литературе тридцатилетних?»
«В поисках утраченного критерия»
«Метамодерн — родина слонов»
Рецензии:
«Дар Речи», Юрий Буйда.
«Руководитель войны», Ринат Газизов.
«Старухи-шахидки», Александр Рыбин.
«Залив терпения», Мария Ныркова.
«Остров Сахалин», Эдуард Веркин.
«Мир без Стругацких», сборник.
«Доказательство человека», Арсений Гончуков.
«Ветер уносит мёртвые листья», Екатерина Манойло.
«Руки женщин моей семьи были не для письма», Егана Джаббарова.
«Там темно», Мария Лебедева.
«ДА», Антон Серенков.
«Ропот», Денис Дымченко.
«Системные требования», Катерина Гашева.
«Заводские настройки», Александра Ручьёва.
«Люди, которых нет на карте», Ефросиния Капустина.
«Хромая лошадь», Кира Лобо.
«Чужая сторона», Ольга Харитонова.
«Рыба моя рыба», Анна Маркина.
«Обыкновенные люди», Дмитрий Серков.
«Кто-то плачет всю ночь за стеною», Александр Ермолаев.
«Мышь», Иван Филиппов.
«Гангсталкер», Роман Богословский.
«Метода», Оля Маркович.
«Гори огнём», Александр Пелевин.
«Благодетель», Ирина Маркина.
«Краснодарская прописка», Анна Иванова.
«Станция», Александр Шантаев.
«Председатель совета отряда», Дмитрий Быков.
«Пути сообщения», Ксения Буржская.
«Антонов коллайдер», Илья Техликиди.
«Круть», Виктор Пелевин.
«Игры в сумерках», Юрий Трифонов.
«Говори», Татьяна Богатырёва.
«Тело: у каждого своё», сборник.
«Книга Z», сборник.
«Покров-17», Александр Пелевин.
«Ибупрофен», Булат Ханов.
«Аукцион», Яна Москаленко.
«Табия тридцать два», Алексей Конаков.
Нехудожественные произведения:
«Коллапс: гибель Советского Союза», Владислав Зубок.
«Поражение Запада», Эмманюэль Тодд.
Общие рассуждения:
«Мечтают ли писатели о Главлите?»
«Корову и бабу, пихту и пчелу»
«Эмпирика поцелуя и сапога»
«Жрец розовой звезды»
«Никакого секрета здесь нет»
«Зерно должно умирать»
Прогоны:
«Кто рассыплет горох?»
«Скоро на бал»
«Как вернуть истории?»
«По обложке судят»
Скетч:
«Путь ковра»
🔥35👍22❤21🫡2
Стальной Эрнст Юнгер ещё в 1960-х назвал всё своими именами:
Эрнст Юнгер, «Семьдесят минуло. 1965-1970»
Я полистал роман одной американки по имени Мэри Маккарти, «Клика», книгу, имевшую огромный успех. В ней описывается судьба группы молодых девушек одного из привилегированных колледжей. Как свидетельствует текст на суперобложке, «автор реконструирует самые интимные детали эротического опыта». Но поскольку на этом нынче основывается успех почти каждого романа, то тираж в десять миллионов по всему миру не может быть объяснен только этим.
Хозяин дома высказал мнение, что привлекательность этой заурядной и скучной книги основывается на второй главе, которую я как раз просматривал. Там во всех технических подробностях изображается процесс лишения девственности. Это напоминает работу дантиста, пломбирующего зуб.
Дело демифологизации, которым сегодня занимаются бесчисленные умы, напоминает деятельность муравьиного роя, проникшего в кухню и с фантастическим усердием двигающего там челюстями. Муравьи изгрызают деликатные вещи, не уставая сообщать друг другу, как это вкусно.
Эрнст Юнгер, «Семьдесят минуло. 1965-1970»
👏22👍8❤7🤔3🔥2
Неприятный вопрос на очень тяжёлом материале.
И всё-таки.
Какой должна быть современная военная проза, если есть подобные видео?
На нём бой осени 2024 за село Трудовое, что северо-западнее многострадального Угледара: украинский штурмовик с нашлемной камерой готовится зачищать дом, но получает пулю и сходится в рукопашной с якутским бойцом. Мелькает нож-быhычча. Кровь, мат: в борьбе якут закусывает палец противника. Так продолжается пару минут. Уставшие от поединка люди завязывают разговор. Он полон… уважения друг к другу. Украинец просит оставить его умирать: «Не трожь меня, всё. Дай я умру». Российский солдат, который сам был на волосок от гибели… соглашается и отходит. «Ты был лучше», — напоследок признаётся побеждённый и, вероятно, добивает себя гранатой.
В этом видео всё: ярость, благородство, драматургия, сюжет, диалог, предательство, архетипы, русское, животное, человеческое… Украинец начинает бой с проклятиями: «Ты на мою Родину пришёл!», а заканчивает проклятиями своему побратиму Хазе, который не пришёл на выручку. В конце боя проигравший становится ближе своему врагу, чем товарищу. Он меняется, в чём можно усмотреть самые разные, в том числе политические аллюзии и даже хрипящие, пророческие строчки Бродского, но важным кажется вот что.
Погибший был явно непрост: М4 в полном обвесе; камера, чтобы смаковать и разбирать смерть; идейное языческое послание в финале. Это не бусифицированный невольник, а пёс войны очевидных правых взглядов. Но он столкнулся с охотником, который оказался сильнее. И это столкновение не привнесло смысла: сила против силы всегда замыкает круг. Это ведь и был древний архаический поединок как из какой-нибудь Илиады: лицом к лицу, на везении и отваге. Тот вид схватки, под который род людской тысячелетиями затачивала эволюция. Столкнулись двое. Ушёл один. Иного не дано.
Но опиши такой бой на бумаге, причём опиши даже от своего опыта, получится пафосно, на грубых противопоставлениях, не по-настоящему.
У Ремарка в «На Западном фронте без перемен» была рукопашная с французским солдатом:
Может ли это по динамизму сравниться с видео? Нет. Должна ли современная военная проза заниматься передачей экстремального опыта? Маловероятно. Когда с 1980-х пошёл поток неподцензурной военной прозы (апофеозом стала выложенная в 2004 рукопись Шумилина «Ванька-ротный»), её не в последнюю очередь читали, чтобы узнать, как оно было «на самом деле». Сегодня весь Телеграм завален этим «на-самом-деле», из-за чего прочитать хочется бравурный официозный роман.
Что в таком случае выходит на первый план?
На первый план выходит концептуализация.
Пауль после убийства француза зачитывает сострадательный гуманистический монолог. Это ставит простенькую контрастную сцену выше абсолютной драматургии данного ролика. Литература способна превзойти самый экстремальный опыт благодаря позиции, с которой объясняет произошедшее. Она определяет вопрос, задаёт этику, спрашивает мораль. Причём на длинной дистанции. Как бы впечатляющи ни были видео, по ним не составить связного повествования. Это песок в потоке. Нужен тот, кто промоет его. И не через прохудившееся сито военных зарисовок, а через большой надёжный роман, то есть по серьёзу размеченный смысл.
Как никто другой, современный автор военной прозы должен быть интеллектуалом, даже сверх-интеллектуалом, создателем новых объясняющих рамок, смелых философских интерпретаций, радикальных или общечеловеческих прочтений. Задача передать ужас войны устарела. Портреты и психологические ситуации тоже подвластны видео. В военной прозе должно отпечататься что-то совсем иное, ускользнувшее от всех средств объективного контроля, понятное лишь фронтовику…
Прочитаем ли мы когда-нибудь об этом? Нужно ли об этом читать?
Смотреть — точно нет.
И всё-таки.
Какой должна быть современная военная проза, если есть подобные видео?
На нём бой осени 2024 за село Трудовое, что северо-западнее многострадального Угледара: украинский штурмовик с нашлемной камерой готовится зачищать дом, но получает пулю и сходится в рукопашной с якутским бойцом. Мелькает нож-быhычча. Кровь, мат: в борьбе якут закусывает палец противника. Так продолжается пару минут. Уставшие от поединка люди завязывают разговор. Он полон… уважения друг к другу. Украинец просит оставить его умирать: «Не трожь меня, всё. Дай я умру». Российский солдат, который сам был на волосок от гибели… соглашается и отходит. «Ты был лучше», — напоследок признаётся побеждённый и, вероятно, добивает себя гранатой.
В этом видео всё: ярость, благородство, драматургия, сюжет, диалог, предательство, архетипы, русское, животное, человеческое… Украинец начинает бой с проклятиями: «Ты на мою Родину пришёл!», а заканчивает проклятиями своему побратиму Хазе, который не пришёл на выручку. В конце боя проигравший становится ближе своему врагу, чем товарищу. Он меняется, в чём можно усмотреть самые разные, в том числе политические аллюзии и даже хрипящие, пророческие строчки Бродского, но важным кажется вот что.
Погибший был явно непрост: М4 в полном обвесе; камера, чтобы смаковать и разбирать смерть; идейное языческое послание в финале. Это не бусифицированный невольник, а пёс войны очевидных правых взглядов. Но он столкнулся с охотником, который оказался сильнее. И это столкновение не привнесло смысла: сила против силы всегда замыкает круг. Это ведь и был древний архаический поединок как из какой-нибудь Илиады: лицом к лицу, на везении и отваге. Тот вид схватки, под который род людской тысячелетиями затачивала эволюция. Столкнулись двое. Ушёл один. Иного не дано.
Но опиши такой бой на бумаге, причём опиши даже от своего опыта, получится пафосно, на грубых противопоставлениях, не по-настоящему.
У Ремарка в «На Западном фронте без перемен» была рукопашная с французским солдатом:
Я ни о чем не думаю, не принимаю никакого решения, молниеносно вонзаю в него кинжал и только чувствую, как это тело вздрагивает, а затем мягко и бессильно оседает. Когда я прихожу в себя, я ощущаю на руке что-то мокрое и липкое.
Может ли это по динамизму сравниться с видео? Нет. Должна ли современная военная проза заниматься передачей экстремального опыта? Маловероятно. Когда с 1980-х пошёл поток неподцензурной военной прозы (апофеозом стала выложенная в 2004 рукопись Шумилина «Ванька-ротный»), её не в последнюю очередь читали, чтобы узнать, как оно было «на самом деле». Сегодня весь Телеграм завален этим «на-самом-деле», из-за чего прочитать хочется бравурный официозный роман.
Что в таком случае выходит на первый план?
На первый план выходит концептуализация.
Пауль после убийства француза зачитывает сострадательный гуманистический монолог. Это ставит простенькую контрастную сцену выше абсолютной драматургии данного ролика. Литература способна превзойти самый экстремальный опыт благодаря позиции, с которой объясняет произошедшее. Она определяет вопрос, задаёт этику, спрашивает мораль. Причём на длинной дистанции. Как бы впечатляющи ни были видео, по ним не составить связного повествования. Это песок в потоке. Нужен тот, кто промоет его. И не через прохудившееся сито военных зарисовок, а через большой надёжный роман, то есть по серьёзу размеченный смысл.
Как никто другой, современный автор военной прозы должен быть интеллектуалом, даже сверх-интеллектуалом, создателем новых объясняющих рамок, смелых философских интерпретаций, радикальных или общечеловеческих прочтений. Задача передать ужас войны устарела. Портреты и психологические ситуации тоже подвластны видео. В военной прозе должно отпечататься что-то совсем иное, ускользнувшее от всех средств объективного контроля, понятное лишь фронтовику…
Прочитаем ли мы когда-нибудь об этом? Нужно ли об этом читать?
Смотреть — точно нет.
🔥34👍16❤9✍2⚡2🤮1
В январские дни кризисного 1864 года критик Павел Анненков описывает будто день сегодняшний:
Из письма Анненкова к Ивану Тургеневу.
По старой грешной памяти Вам, вероятно, будет любопытно узнать, что еще никогда — au grand jamais — не было такой скверной, мизерабельной подписки на наши журналы, как нынче. Подписчик едва наползает, а прежде он несся на крыльях веселия. Объясняют дело обеднением гнусного класса помещиков, который один только и занимается чтением, объясняют также тем, что журналы наши обретаются или в прошедшем или в далеком будущем и никогда не бывают в настоящей минуте. Мое мнение, что подписка упала оттого, что все сделались литераторами до последнего волостного писца, а литераторы норовят у нас читать на даровщинку. Впрочем, Господь разберет их!
Из письма Анненкова к Ивану Тургеневу.
👍21🤣8🔥3✍1
Перечитал мангу «Ванпачмен». Всё ещё великолепная деконструкция жанра сёнэн, при этом далёкая от балагана. Обычный парень Сайтама упорными тренировками проламывает свой лимит силы, после чего становится способен победить любого противника одним ударом. Но могущество приводит к эмоциональному выгоранию и облысению.
Сайтама нарисован как яйцо с чёрточками. Лишь в редких сценах он детализируется согласно проснувшемуся интересу. Зато многочисленные чудища прекрасны как обликом, так и происхождением — в манге есть даже воплощение шнурка от люстры, с которым так много боксировали, что это превратило неизвестного бойца в монстра.
При этом «Ванпачмен» не пародия, а деконструкция, обнажающая жанровые механизмы и создающая из их перенастройки новое прочтение. Причём сразу глобальное, для всего мира, что ещё раз показывает ту поп-гегемонию, в которой мы все живём: супергеройский антураж манги американо-японский, вообще или почти без вкраплений других культур.
Это наводит на размышления о современной русской культуре.
Возможен ли наш почвенный «Одноударник»? Технически, конечно, нет, но умозрительно — вполне, всё-таки мы накопили столь большой запас текста, что можем автономно ссылаться на самих себя. Продукта для всей планеты не получится (и хорошо, продукт для всей планеты всегда фастфуд), но деконструкция чего-то посконного вполне посильна. В нашем случае это литература. Так и представляется лысый парень Виссарион, который одним предложением вырубает любое литературное произведение. «Лес» Светланы Тюльбашевой: лес добрее людей, а замкадыши страшнее волков — ради такой морали не требовалось ехать в Карелию. «Вегетация» Алексея Иванова: роман похож на поиздержавшуюся модницу, которая выдаёт свои давно не ношенные вещи за новые. «Наследие» Владимира Сорокина: потому вялое произведение, что его автору прискучило разбрасывать мерзости, а значит — когда-то нравилось.
Ну а помогать Виссариону с апатией должен парень по фамилии Пушкин, которого все считают гениальным писателем, но который не написал в жизни ни строчки.
И это не то чтобы уж такой фантастический сюжет.
Сайтама нарисован как яйцо с чёрточками. Лишь в редких сценах он детализируется согласно проснувшемуся интересу. Зато многочисленные чудища прекрасны как обликом, так и происхождением — в манге есть даже воплощение шнурка от люстры, с которым так много боксировали, что это превратило неизвестного бойца в монстра.
При этом «Ванпачмен» не пародия, а деконструкция, обнажающая жанровые механизмы и создающая из их перенастройки новое прочтение. Причём сразу глобальное, для всего мира, что ещё раз показывает ту поп-гегемонию, в которой мы все живём: супергеройский антураж манги американо-японский, вообще или почти без вкраплений других культур.
Это наводит на размышления о современной русской культуре.
Возможен ли наш почвенный «Одноударник»? Технически, конечно, нет, но умозрительно — вполне, всё-таки мы накопили столь большой запас текста, что можем автономно ссылаться на самих себя. Продукта для всей планеты не получится (и хорошо, продукт для всей планеты всегда фастфуд), но деконструкция чего-то посконного вполне посильна. В нашем случае это литература. Так и представляется лысый парень Виссарион, который одним предложением вырубает любое литературное произведение. «Лес» Светланы Тюльбашевой: лес добрее людей, а замкадыши страшнее волков — ради такой морали не требовалось ехать в Карелию. «Вегетация» Алексея Иванова: роман похож на поиздержавшуюся модницу, которая выдаёт свои давно не ношенные вещи за новые. «Наследие» Владимира Сорокина: потому вялое произведение, что его автору прискучило разбрасывать мерзости, а значит — когда-то нравилось.
Ну а помогать Виссариону с апатией должен парень по фамилии Пушкин, которого все считают гениальным писателем, но который не написал в жизни ни строчки.
И это не то чтобы уж такой фантастический сюжет.
🤣15🔥9👍5❤4✍3
Сноб
Что читают современные писатели? Делимся рекомендациями, которые они нам давали на протяжении всего прошлого года. @snobru
Очень повеселил данный список. Люди до сих пор советуют книжки мужей/подруг, которые вышли уже несколько лет назад как. Чисто бодрийяровская рекурсия: ни ценности, ни референта, только замкнутый цикл повтора. Порадовал Еган Джаббаров — не знаю, ошибка это редактора, или же Джаббарова в порыве прогрессизма и правда сменила пол, но выглядит значимо. Больше всего заинтересовала книга «Отслойка». Надеюсь, это про то, что от чтения современной русской литературы у несчастного отслоилась роговица.
🤣47🔥6😨4
Люблю малую прозу Романа Михайлова (1978) за то, что он закрывает в ней двадцатилетие шатания (1985-2005) с тех эзотерических позиций, которые не требуют специальной подготовки. Главное, почувствовать нюанс, въехать, накрыться. Это можно назвать эзотерическим наивом, когда реальность приподнимает свой пыльный подол, если всё-таки наступил на стык между плит.
Причём у Михайлова так только в рассказах. От его романов прихода нет, они перенасыщены и скучны. Полагаю, дело в том, что в крупной форме Михайлов всерьёз протачивает постструктуралистские ходы, по которым нужно приближаться к озарению, но ведь вся прелесть «вспышки» в том, что она всегда без-узорна, как бы вдруг, от случайного взгляда на машинистов и воробьёв. Поэтому на короткой дистанции Михайлов безошибочно чувствует места, которые можно проломить с помощью самых обычных вещей. Чисто технически это намного сильнее Мамлеева, который слишком часто бил обухом.
Таков рассказ «Новое море». Очень аутичный текст с платоновским названием. Многое в нём неправильно, но как-то по естественному «неправильно», словно так и нужно передавать метания человека, ждущего подсказки.
Современный читатель сочтёт этот рассказ проработкой детской травмы, хотя текст замахивается на целую эпоху, переворачивает большой бытовой пласт. Всё это время под ним что-то лежало.
«По рельсам пронесся тонкий звон, добавляющий предчувствие».
Причём у Михайлова так только в рассказах. От его романов прихода нет, они перенасыщены и скучны. Полагаю, дело в том, что в крупной форме Михайлов всерьёз протачивает постструктуралистские ходы, по которым нужно приближаться к озарению, но ведь вся прелесть «вспышки» в том, что она всегда без-узорна, как бы вдруг, от случайного взгляда на машинистов и воробьёв. Поэтому на короткой дистанции Михайлов безошибочно чувствует места, которые можно проломить с помощью самых обычных вещей. Чисто технически это намного сильнее Мамлеева, который слишком часто бил обухом.
Таков рассказ «Новое море». Очень аутичный текст с платоновским названием. Многое в нём неправильно, но как-то по естественному «неправильно», словно так и нужно передавать метания человека, ждущего подсказки.
Современный читатель сочтёт этот рассказ проработкой детской травмы, хотя текст замахивается на целую эпоху, переворачивает большой бытовой пласт. Всё это время под ним что-то лежало.
«По рельсам пронесся тонкий звон, добавляющий предчувствие».
VK
«Новое море», Роман Михайлов
Дима работал на одной из строек города, а до дома добирался, как и все, на электричке. В вечерние часы народа набивалось столько, что не..
👍20🔥6❤5✍4🤝1
В беседе с Илоном Маском лидер «Альтернативы для Германии» Алис Вайдель назвала Гитлера «социалистом и коммунистом»:
Гитлер и правда терпеть не мог консерваторов, так как после 1933 единственной оппозицией нацизму оставалась мощная традиция немецкого консерватизма от пруссаческого офицерства и католиков до бюрократов типа Карла Гёрделера (казнён). Гитлер не мог простить, что на президентских выборах 1932 года консерваторы поддержали Гинденбурга, а католические приходы в 1933 чётко проголосовали против нацистов. Известное мартовское фото: новоназначенный рейхсканцлер унизительно склоняется перед скалой Гинденбурга, о которую по мысли консерваторов должен был разбиться выскочка из низов. Гитлер был плебеем, что добавляло нелюбви к аристократии, сословность которой нацизм по итогу и поломал: от молодёжных организаций и до Вермахта в Рейхе возобладал принцип «немецкой», не «голубой» крови.
Идентаристом Гитлер тоже не был. Культурный стандарт в его понимании ничего не значил перед стандартом крови. Фюрер высмеивал тех нацистских теоретиков, что прославляли «германский дух», а Гиммлера откровенно стебал: «Только-только наступило время, отбросившее всякую мистику, и пожалуйста — он начинает все с начала!». Гитлер оставался этническим националистом и шовинистом, который смотрел на свои собственные устремления как на рациональную и логичную систему. Он грезил «народной общностью», прогрессивным модернистским конструктом, предполагающим равный доступ к социальной лестнице для всех лиц немецкого происхождения. Неважно, был этот конструкт мифическим или действительным, главное, что типически он был одновременно национальным и… социалистическим.
Гитлеровская Германия так и не осуществила полную национализацию средств производства, хотя чем ближе она была к своему поражению, тем больше Гитлер склонялся к такому решению. Он полагал, что контроль над капиталом можно осуществить посредством политического принуждения, уже к середине войны переподчинив крупную частную собственность партии-государству. Формально та оставалась, реально «владелец» уже не мог ею распоряжаться. Та же судьба постигла базовые рыночные механизмы: цены в Рейхе устанавливались директивно Рейхскомиссаром по вопросам ценообразования, который мог закрыть любое предприятие. В 1936 цены и вовсе заморозили. Велась борьба и с классовыми противоречиями, которые национал-социалисты хотели изжить не так резко, как коммунисты, а постепенно, с помощью усиления социальной мобильности внутри ариизированного общества.
Проблемы с Гитлером-социалистом проистекают из веры в существование некоего идеального, правильного социализма, которому Гитлер не соответствует. Почти всегда это социализм марксистской ортодоксии, хотя социализмы бывали самые разные. Был даже инопланетный социализм Хуана Посадаса, считавшего, что только социалисты-пришельцы помогут сокрушить капитализм. Судя по всему, посадизм остаётся самой реалистической версией социализма из всех. При этом все социализмы сходятся в главном: средства производства должны контролироваться коллективно (партией, обществом, классом, нацией, государством, пришельцами), а общее благо должно быть превыше личного.
Был ли Гитлер социалистом? Да, на свой лад был.
Весь разговор Маск и Вайдель упивались тем, что теперь-то можно нарушать повестку, но если в мире и есть какое-то противостояние, то оно ведётся не между правыми и левыми, а между историей и шизореальностью, между угнетающими логическими взаимосвязями и медиа-фуком, в котором Гитлер объявляется коммунистом с той же незамутненностью, с которой чуть ранее его объявляли правым консерватором.
Единственное спасение от шизореальности — это то, что изначально было с чудинкой, мир художественной литературы, куда входишь по праву воображения, соглашаясь с самыми смелыми допущениями, где Гитлера и вовсе могут укусить за нос, как в русском финале нерусского романа «Благоволительницы».
Читайтесь кто может!
…он не был консерватором, он не был идентаристом, он был коммунистом и социалистом.
Гитлер и правда терпеть не мог консерваторов, так как после 1933 единственной оппозицией нацизму оставалась мощная традиция немецкого консерватизма от пруссаческого офицерства и католиков до бюрократов типа Карла Гёрделера (казнён). Гитлер не мог простить, что на президентских выборах 1932 года консерваторы поддержали Гинденбурга, а католические приходы в 1933 чётко проголосовали против нацистов. Известное мартовское фото: новоназначенный рейхсканцлер унизительно склоняется перед скалой Гинденбурга, о которую по мысли консерваторов должен был разбиться выскочка из низов. Гитлер был плебеем, что добавляло нелюбви к аристократии, сословность которой нацизм по итогу и поломал: от молодёжных организаций и до Вермахта в Рейхе возобладал принцип «немецкой», не «голубой» крови.
Идентаристом Гитлер тоже не был. Культурный стандарт в его понимании ничего не значил перед стандартом крови. Фюрер высмеивал тех нацистских теоретиков, что прославляли «германский дух», а Гиммлера откровенно стебал: «Только-только наступило время, отбросившее всякую мистику, и пожалуйста — он начинает все с начала!». Гитлер оставался этническим националистом и шовинистом, который смотрел на свои собственные устремления как на рациональную и логичную систему. Он грезил «народной общностью», прогрессивным модернистским конструктом, предполагающим равный доступ к социальной лестнице для всех лиц немецкого происхождения. Неважно, был этот конструкт мифическим или действительным, главное, что типически он был одновременно национальным и… социалистическим.
Гитлеровская Германия так и не осуществила полную национализацию средств производства, хотя чем ближе она была к своему поражению, тем больше Гитлер склонялся к такому решению. Он полагал, что контроль над капиталом можно осуществить посредством политического принуждения, уже к середине войны переподчинив крупную частную собственность партии-государству. Формально та оставалась, реально «владелец» уже не мог ею распоряжаться. Та же судьба постигла базовые рыночные механизмы: цены в Рейхе устанавливались директивно Рейхскомиссаром по вопросам ценообразования, который мог закрыть любое предприятие. В 1936 цены и вовсе заморозили. Велась борьба и с классовыми противоречиями, которые национал-социалисты хотели изжить не так резко, как коммунисты, а постепенно, с помощью усиления социальной мобильности внутри ариизированного общества.
Проблемы с Гитлером-социалистом проистекают из веры в существование некоего идеального, правильного социализма, которому Гитлер не соответствует. Почти всегда это социализм марксистской ортодоксии, хотя социализмы бывали самые разные. Был даже инопланетный социализм Хуана Посадаса, считавшего, что только социалисты-пришельцы помогут сокрушить капитализм. Судя по всему, посадизм остаётся самой реалистической версией социализма из всех. При этом все социализмы сходятся в главном: средства производства должны контролироваться коллективно (партией, обществом, классом, нацией, государством, пришельцами), а общее благо должно быть превыше личного.
Был ли Гитлер социалистом? Да, на свой лад был.
Весь разговор Маск и Вайдель упивались тем, что теперь-то можно нарушать повестку, но если в мире и есть какое-то противостояние, то оно ведётся не между правыми и левыми, а между историей и шизореальностью, между угнетающими логическими взаимосвязями и медиа-фуком, в котором Гитлер объявляется коммунистом с той же незамутненностью, с которой чуть ранее его объявляли правым консерватором.
Единственное спасение от шизореальности — это то, что изначально было с чудинкой, мир художественной литературы, куда входишь по праву воображения, соглашаясь с самыми смелыми допущениями, где Гитлера и вовсе могут укусить за нос, как в русском финале нерусского романа «Благоволительницы».
Читайтесь кто может!
✍13👍13🔥13❤2
У критика Валерия Иванченко неожиданно неприязненно обсуждается ветеранский роман Дмитрия Филиппова «Собиратели тишины». Сама книга показалась мне для обсуждения неинтересной — быстрая беллетризованная проза, которую в первой половине утяжелили явно старой заготовкой для совсем другого романа.
Но интересным показалось вот что.
Дмитрий Филиппов (1982) воевал, причём не по-модному, а как положено, сапёром, то есть это русский мужчина за сорок, типаж которого и тащит эту войну. При этом аудитория Иванченко те же самые взрослые патриоты, крепкие бывалые мужики. В массе своей не воевавшие, но послужившие да обтёршиеся в девяностые — люди с тем опытом, о котором любят рассказывать тогда, когда об этом не просят.
И вот они уличают военную прозу Филиппова во всяческих нестыковках. Подозревают даже либеральный навет. Ну в самом деле, не могут же российские солдаты пить спирт?
Нет, никак не могут! Даже представить такое сложно.
И Филиппову начинают объяснять про беспилотники, в которых тот ничегошеньки не смыслит. Откуда ему знать вообще. Сидел бы дома, читал Подоляку — всё бы знал про беспилотники с теплаком!
В чём дело? Это ведь не литературная реакция. Но что тогда?
А это то щиплющее чувство неполноценности, которое часто испытывает невоевавший мужчина рядом с тем, кто вернулся домой со щитом. Особенно явно оно ощущается в тех сообществах, которые в мирное время подражают войне — среди реконструкторов, экстремальных туристов, поисковиков, спортсменов, бандитов, охотников, силовиков… Когда в такую среду возвращается отвоевавший товарищ, то на застолье, после всех радостей и тостов, начинается великая мужская компенсация: «А вот у нас в роте в восемьдесят девятом…», «Тут он на меня буром попёр, ну я ему из плётки ногу и отстегнул», «Осталось нас в тайге трое, жрать — нечего, решили мы…». Быть рядом с чем-то настоящим тяжело, это очень неприятный сквозняк, от которого хочется закрыться тем, что ты тоже мужчина со сбитыми по молодости кулаками.
Но когда в твоём послужном списке только битва на табуретках с офигевшим ефрейтером Толиджоном, а твой одногодка своими руками заломал Леопард — это погружает в то неизгладимое чувство ресентимента, которое заставляет писать хуйню.
Героизм — это ведь очень жесткий социальный конструкт. Что в античности, что в массовом обществе он всегда был поставлен на публику, призванную судить толпу и самого героя. Знаменитый английский плакат 1915 года: «Daddy, What Did You Do in the Great War?» можно переделать так: «Daughter, Where Would You Be if I Were in the Great War?». Героизм по определению создаёт число обычных, серых, ничем не примечательных. Когда ты обыватель — это ничего не меняет, но, если твоя социальная роль была воинственной, большие мышцы имел и стряхивал «жизни не знаете», уже другой себя ощущаешь субстанцией.
Хороший мог бы выйти рассказ — тягота взрослого, под пятьдесят, человека, который всю жизнь проходил нарочито мужскими путями, и вот они больше ничего не значат, не позволяют считать себя сильным, знающим, не таким. А в финале принятие, которое по силе воли равно воле, отправившейся на войну.
Полагаю, самыми непримиримыми критиками такой литературы как у Филиппова будут вовсе не «либералы», а так и не исполнившая своего предназначения мужская патриотическая аудитория сорока-пятидесяти лет. Вот как в комментариях у Иванченко.
Но интересным показалось вот что.
Дмитрий Филиппов (1982) воевал, причём не по-модному, а как положено, сапёром, то есть это русский мужчина за сорок, типаж которого и тащит эту войну. При этом аудитория Иванченко те же самые взрослые патриоты, крепкие бывалые мужики. В массе своей не воевавшие, но послужившие да обтёршиеся в девяностые — люди с тем опытом, о котором любят рассказывать тогда, когда об этом не просят.
И вот они уличают военную прозу Филиппова во всяческих нестыковках. Подозревают даже либеральный навет. Ну в самом деле, не могут же российские солдаты пить спирт?
Нет, никак не могут! Даже представить такое сложно.
И Филиппову начинают объяснять про беспилотники, в которых тот ничегошеньки не смыслит. Откуда ему знать вообще. Сидел бы дома, читал Подоляку — всё бы знал про беспилотники с теплаком!
В чём дело? Это ведь не литературная реакция. Но что тогда?
А это то щиплющее чувство неполноценности, которое часто испытывает невоевавший мужчина рядом с тем, кто вернулся домой со щитом. Особенно явно оно ощущается в тех сообществах, которые в мирное время подражают войне — среди реконструкторов, экстремальных туристов, поисковиков, спортсменов, бандитов, охотников, силовиков… Когда в такую среду возвращается отвоевавший товарищ, то на застолье, после всех радостей и тостов, начинается великая мужская компенсация: «А вот у нас в роте в восемьдесят девятом…», «Тут он на меня буром попёр, ну я ему из плётки ногу и отстегнул», «Осталось нас в тайге трое, жрать — нечего, решили мы…». Быть рядом с чем-то настоящим тяжело, это очень неприятный сквозняк, от которого хочется закрыться тем, что ты тоже мужчина со сбитыми по молодости кулаками.
Но когда в твоём послужном списке только битва на табуретках с офигевшим ефрейтером Толиджоном, а твой одногодка своими руками заломал Леопард — это погружает в то неизгладимое чувство ресентимента, которое заставляет писать хуйню.
Героизм — это ведь очень жесткий социальный конструкт. Что в античности, что в массовом обществе он всегда был поставлен на публику, призванную судить толпу и самого героя. Знаменитый английский плакат 1915 года: «Daddy, What Did You Do in the Great War?» можно переделать так: «Daughter, Where Would You Be if I Were in the Great War?». Героизм по определению создаёт число обычных, серых, ничем не примечательных. Когда ты обыватель — это ничего не меняет, но, если твоя социальная роль была воинственной, большие мышцы имел и стряхивал «жизни не знаете», уже другой себя ощущаешь субстанцией.
Хороший мог бы выйти рассказ — тягота взрослого, под пятьдесят, человека, который всю жизнь проходил нарочито мужскими путями, и вот они больше ничего не значат, не позволяют считать себя сильным, знающим, не таким. А в финале принятие, которое по силе воли равно воле, отправившейся на войну.
Полагаю, самыми непримиримыми критиками такой литературы как у Филиппова будут вовсе не «либералы», а так и не исполнившая своего предназначения мужская патриотическая аудитория сорока-пятидесяти лет. Вот как в комментариях у Иванченко.
👍34❤22🔥21👏4🤮2🤡1
Поэт Владислав Ходасевич оказался похож на главного инцела всея Руси Алексея Поднебесного. Даже альтушка Берберова и та на месте. Что это значит? Ничего, просто где-то в глубине русской культуры завязался ещё один подозрительный узелок.
«Душа! Тебе до боли тесно
Здесь, в опозоренной груди.
Ищи отрады поднебесной,
А вниз, на землю, не гляди».
«Душа! Тебе до боли тесно
Здесь, в опозоренной груди.
Ищи отрады поднебесной,
А вниз, на землю, не гляди».
🤣17🤯13🔥5😱4🤔3🤡3🤮2
Вы, наверное, не знали, но уже несколько лет как среди молодых писателей объявился «гений» по имени Иван Чекалов. Поэтому поговорим о тех ошибках, которые юному дарованию лучше не совершать.
VK
Шесть ошибок Ивана Чекалова
«Сейчас молодого писателя тихо, но твердо называют гением и пророчат большое литературное будущее».
👍19🔥13❤5🤯3😨1
Глава Военного комитета НАТО Роб Бауэр в общем виде заявил, что «Призыв к войне — это призыв к миру», а это значит, что Оруэлл всё ещё великий писатель.
Уже по первому предложению «1984» всё понятно:
Мало того, что часы не могут пробить тринадцать, так это ещё и английское идиоматическое выражение, означающее неправильность всех предшествующих ударов — в четырнадцати словах Оруэлл показывает принципиальную извращённость ангсоца, хотя ничего ещё толком не произошло. На русском языке это не считывается, так как наше пространство почти не оглашал башенный бой, но судьба Оруэлла в России подобна судьбе этих ударов: он воспринимается с каким-то базовым нарушением.
Частично в этом повинен сам писатель. Он был честен той честностью, от которой страдает коллектив: когда надо было промолчать, Оруэлл говорил, когда уже можно было пойти по домам — поднимал руку. Он мало кого любил, а его не любили практически все: когда «1984» на Западе прочитывают как роман о России, а в России как роман о Западе, прав в этой неразберихе один только Оруэлл, который писал сразу про всех.
Все ему и отомстили. Поразительно, что один из самых честных писателей ХХ века в общем мщении считается стукачом.
Знаменитый список Оруэлла — это тридцать восемь человек, которых в 1949 году умирающий писатель рекомендовал не брать на работу в Департамент информационных исследований. Пропагандистская контора при Министерстве иностранных дел создавалась под задачи Холодной войны (кстати, Оруэлл дал ей название). Какие последствия постигли тех, кому писатель советовал не доверять обличение коммунистов? Ну, их не позвали на работу в ДИИ. И… всё. Судя по тому, что двое из письма Оруэлла (бугр-кроулианец Том Дриберг и пропагандист Питер Смоллетт) оказались разоблачены как советские агенты только в 1990-х, списочники даже в разработку спецслужб не попали.
Что резко контрастирует с теми современными Оруэллу писателями, кого интересовала политика. Кнут Гамсун в 1943 году (!) отдаёт нобелевскую медаль Геббельсу на дело нацизма — ну, бывает, дедушка старый. Гертруда Стайн оголтело славит Гитлера — она еврейка, ей можно. Андрей Платонов в 1937 году в «Литературной газете» требует физически уничтожать врагов народа — да время же было такое, учите историю! Но стоило Оруэллу не рекомендовать на пропагандистскую работку даже не узнавших об этом людей — нет тебе прощения, сука шерстяная!
Коллектив не любит тех, кто тянет руку.
В чём сходятся как прогрессивные западные левые, так и советские патриоты: одни никак не могут простить Оруэллу его токсичный социализм, другие заняты обычной компенсаторикой. Иронично, что Оруэлл невольно оказал своим списочникам большую услугу: в будущем члены Департамента информационных исследований по уши заляпали себя кровью. В 1960-х ДИИ подначивал антикитайские и антикоммунистические погромы в Индонезии. За краткий срок было убито до миллиона человек — один из самых быстрых геноцидов ХХ века, о котором был снят странный фильм «Акт убийства».
С Оруэллом произошло то, что происходит со всеми правдорубами — в нём искали и нашли изъян. Пробившийся в Итон простец, сразу интеллектуал и чернорабочий, антифашист-доброволец, ещё и талантливый писатель — ну это же невозможно терпеть, прямо ведь неприятно от такого. Это, получается, все могут быть умными, честными, сильными? Ну нет. Мы покопаемся и найдём.
Словно в насмешку над такой позицией и судьбой Джордж Оруэлл обладал внешностью скромного чилового парня.
Уже по первому предложению «1984» всё понятно:
It was a bright cold day in April, and the clocks were striking thirteen.
Мало того, что часы не могут пробить тринадцать, так это ещё и английское идиоматическое выражение, означающее неправильность всех предшествующих ударов — в четырнадцати словах Оруэлл показывает принципиальную извращённость ангсоца, хотя ничего ещё толком не произошло. На русском языке это не считывается, так как наше пространство почти не оглашал башенный бой, но судьба Оруэлла в России подобна судьбе этих ударов: он воспринимается с каким-то базовым нарушением.
Частично в этом повинен сам писатель. Он был честен той честностью, от которой страдает коллектив: когда надо было промолчать, Оруэлл говорил, когда уже можно было пойти по домам — поднимал руку. Он мало кого любил, а его не любили практически все: когда «1984» на Западе прочитывают как роман о России, а в России как роман о Западе, прав в этой неразберихе один только Оруэлл, который писал сразу про всех.
Все ему и отомстили. Поразительно, что один из самых честных писателей ХХ века в общем мщении считается стукачом.
Знаменитый список Оруэлла — это тридцать восемь человек, которых в 1949 году умирающий писатель рекомендовал не брать на работу в Департамент информационных исследований. Пропагандистская контора при Министерстве иностранных дел создавалась под задачи Холодной войны (кстати, Оруэлл дал ей название). Какие последствия постигли тех, кому писатель советовал не доверять обличение коммунистов? Ну, их не позвали на работу в ДИИ. И… всё. Судя по тому, что двое из письма Оруэлла (бугр-кроулианец Том Дриберг и пропагандист Питер Смоллетт) оказались разоблачены как советские агенты только в 1990-х, списочники даже в разработку спецслужб не попали.
Что резко контрастирует с теми современными Оруэллу писателями, кого интересовала политика. Кнут Гамсун в 1943 году (!) отдаёт нобелевскую медаль Геббельсу на дело нацизма — ну, бывает, дедушка старый. Гертруда Стайн оголтело славит Гитлера — она еврейка, ей можно. Андрей Платонов в 1937 году в «Литературной газете» требует физически уничтожать врагов народа — да время же было такое, учите историю! Но стоило Оруэллу не рекомендовать на пропагандистскую работку даже не узнавших об этом людей — нет тебе прощения, сука шерстяная!
Коллектив не любит тех, кто тянет руку.
В чём сходятся как прогрессивные западные левые, так и советские патриоты: одни никак не могут простить Оруэллу его токсичный социализм, другие заняты обычной компенсаторикой. Иронично, что Оруэлл невольно оказал своим списочникам большую услугу: в будущем члены Департамента информационных исследований по уши заляпали себя кровью. В 1960-х ДИИ подначивал антикитайские и антикоммунистические погромы в Индонезии. За краткий срок было убито до миллиона человек — один из самых быстрых геноцидов ХХ века, о котором был снят странный фильм «Акт убийства».
С Оруэллом произошло то, что происходит со всеми правдорубами — в нём искали и нашли изъян. Пробившийся в Итон простец, сразу интеллектуал и чернорабочий, антифашист-доброволец, ещё и талантливый писатель — ну это же невозможно терпеть, прямо ведь неприятно от такого. Это, получается, все могут быть умными, честными, сильными? Ну нет. Мы покопаемся и найдём.
Словно в насмешку над такой позицией и судьбой Джордж Оруэлл обладал внешностью скромного чилового парня.
👍22❤15🔥15👏4🤡3😨1
С какого предложения нужно начинать роман?
Вопрос занятный. Возможна такая классификация.
Теза. Ёмкое выявление смысла, который прежде не был так ловко схвачен. Теза должна соответствовать духу всего последующего романа и не должна путать простоту с банальностью, или оставаться высокопарной. Классический пример — это «Анна Каренина» Толстого:
Эстетика. Предложение выражает форму романа, то, как он предлагает взглянуть на действительность. Чаще всего это смелая концептуальная претензия, манифест тропа. Первым предложением «Нейроманта» Уильям Гибсон передал всю эстетику киберпанка:
Провокация. Распространённый приём модернистской литературы, бросающей вызов обывательским представлениям. Хорошая провокация не вульгарна и не пошла, бьёт в место, которое даже не думали защищать, показывая его обнажённость. Формально у Камю в «Постороннем» два предложения, но сущностно оно едино:
Деталь. Одно из самых сложных начал, презирающее законы физики: в деталь должен быть заведён смысл, во много раз превышающий её объём. Сжатая, как нейтронная звезда, разворачивающаяся как само пространство, деталь тем больше говорит о проделанной писателем работе, чем скромнее выглядит. Юрий Тынянов, «Смерть Вазир-Мухтара»:
Простота. До того ясное начало, что в нём проглядывает невероятная сложность. В таком начале есть смелость, есть ум и что-то всеобщее. Простота часто сочетается с чем-то ещё, например, с эстетикой: «Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов» (Платонов, «Чевенгур»). За обманчивой простотой может скрываться намёк. «1984», Джордж Оруэлл:
Сложность. Как правило, свойственна экспериментальной литературе, где по течению реки, мимо церкви Адама и Евы, читателя сразу несут на слова, которые распорют ему брюхо. Рядом, в литературе эпических форм, существуют грандиозные первые предложения, непонятно — графоманные ли, а может, подобные древним свиткам. «Гиперион», Дэн Симмонс:
Вовлечение. Самый распространённый способ начать роман. Все всегда советуют чем-то зацепить читателя, но, если воспринимать читателя как рыбу, лучше вообще не садиться писать. Из вовлекающих начал хороши только те, кто с чем-то себя сочетает. Например, с деталью: «В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака» (Солженицын, «Один день Ивана Денисовича») или с простотой: «Сначала Штирлиц не поверил себе: в саду пел соловей» (Юлиан Семёнов, «Семнадцать мгновений весны»). Настоящий шедевр сотворил Маркес. Он начал «Сто лет одиночества» так:
В этом предложении есть вовлечённость, простота и деталь, может быть ещё провокация. Но лёд… поглядеть на лёд — ну это что-то абсолютное, лучше просто не сделать. Возможно, за всеми классификациями как раз и таится что-то такое неявное, не простое и уж тем паче не сложное, а неуловимо присутствующее, едва показывающееся, скрытое.
Задача писателя в первом своём предложении найти и явить его.
Остальное неважно.
Вопрос занятный. Возможна такая классификация.
Теза. Ёмкое выявление смысла, который прежде не был так ловко схвачен. Теза должна соответствовать духу всего последующего романа и не должна путать простоту с банальностью, или оставаться высокопарной. Классический пример — это «Анна Каренина» Толстого:
Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему.
Эстетика. Предложение выражает форму романа, то, как он предлагает взглянуть на действительность. Чаще всего это смелая концептуальная претензия, манифест тропа. Первым предложением «Нейроманта» Уильям Гибсон передал всю эстетику киберпанка:
Небо над портом напоминало телеэкран, включенный на мертвый канал.
Провокация. Распространённый приём модернистской литературы, бросающей вызов обывательским представлениям. Хорошая провокация не вульгарна и не пошла, бьёт в место, которое даже не думали защищать, показывая его обнажённость. Формально у Камю в «Постороннем» два предложения, но сущностно оно едино:
Сегодня умерла мама. Или, может, вчера, не знаю.
Деталь. Одно из самых сложных начал, презирающее законы физики: в деталь должен быть заведён смысл, во много раз превышающий её объём. Сжатая, как нейтронная звезда, разворачивающаяся как само пространство, деталь тем больше говорит о проделанной писателем работе, чем скромнее выглядит. Юрий Тынянов, «Смерть Вазир-Мухтара»:
На очень холодной площади в декабре месяце тысяча восемьсот двадцать пятого года перестали существовать люди двадцатых годов с их прыгающей походкой.
Простота. До того ясное начало, что в нём проглядывает невероятная сложность. В таком начале есть смелость, есть ум и что-то всеобщее. Простота часто сочетается с чем-то ещё, например, с эстетикой: «Есть ветхие опушки у старых провинциальных городов» (Платонов, «Чевенгур»). За обманчивой простотой может скрываться намёк. «1984», Джордж Оруэлл:
Был яркий холодный апрельский день, часы били тринадцать.
Сложность. Как правило, свойственна экспериментальной литературе, где по течению реки, мимо церкви Адама и Евы, читателя сразу несут на слова, которые распорют ему брюхо. Рядом, в литературе эпических форм, существуют грандиозные первые предложения, непонятно — графоманные ли, а может, подобные древним свиткам. «Гиперион», Дэн Симмонс:
Консул Гегемонии сидел на балконе своего эбеново-черного космического корабля и на хорошо сохранившемся "Стейнвее" играл прелюдию до-диез минор Рахманинова, а снизу, вторя музыке, неслось мычание громадных зеленых псевдоящеров, бултыхавшихся в хлюпающей болотной жиже.
Вовлечение. Самый распространённый способ начать роман. Все всегда советуют чем-то зацепить читателя, но, если воспринимать читателя как рыбу, лучше вообще не садиться писать. Из вовлекающих начал хороши только те, кто с чем-то себя сочетает. Например, с деталью: «В пять часов утра, как всегда, пробило подъем — молотком об рельс у штабного барака» (Солженицын, «Один день Ивана Денисовича») или с простотой: «Сначала Штирлиц не поверил себе: в саду пел соловей» (Юлиан Семёнов, «Семнадцать мгновений весны»). Настоящий шедевр сотворил Маркес. Он начал «Сто лет одиночества» так:
Много лет спустя, перед самым расстрелом, полковник Аурелиано Буэндия припомнит тот далёкий день, когда отец повёл его поглядеть на лёд.
В этом предложении есть вовлечённость, простота и деталь, может быть ещё провокация. Но лёд… поглядеть на лёд — ну это что-то абсолютное, лучше просто не сделать. Возможно, за всеми классификациями как раз и таится что-то такое неявное, не простое и уж тем паче не сложное, а неуловимо присутствующее, едва показывающееся, скрытое.
Задача писателя в первом своём предложении найти и явить его.
Остальное неважно.
👍46🔥29❤18✍6
Ещё про важность первого романного предложения.
Возьмём пример.
Один роман начинается так:
Другой так:
При условии, что стиль обоих романов не игра постмодерниста, а самая настоящая убеждённость, какой роман нужно сразу закрыть, а какой продолжить читать?
Несмотря на разность объёма, вердикт очевиден. Можно не торопиться, подумать.
И закрыть там, где про Кедрова и могучий язык.
Почему?
От обоих текстов веет кондовым советским регистром, такой официозной славящей прозой, которая о непростых мужах, поставленных перед непростыми государственными задачами. Но если лаконичный вариант не сулит ничего, кроме понимания, что вот так начинать роман можно только если тебя пленили агенты стран развитого капитализма, соловьистый второй вариант говорит о немаловажной стукнутости, о выкрученности всех базовых настроек до упора. Это может быть интересно. Или странно, смешно. Это может быть так плохо, что даже хорошо. Это в любом случае как-то, здесь есть оттенок. И он сразу показан. А по Кондрату Егоровичу ясно, что вот так чеканить будут до самого финала. И даже не поймут, что со всем этим не так.
Собственно, пространная цитата — это лауреат «Национального бестселлера» 2002 года, «Господин Гексоген» Александра Проханова.
Возьмём пример.
Один роман начинается так:
«Однако же, велик и могуч русский язык», — подумал Кондрат Егорович Кедров.
Другой так:
Генерал разведки в отставке Виктор Андреевич Белосельцев чувствовал приближение осени по тончайшей желтизне, текущей в бледном воздухе московского утра, словно где-то уронили капельку йода и она растворялась среди фасадов и крыш, просачивалась струйками в форточку, плавала в пятне водянистого солнца, создавая ощущение незримой болезни, поразившей город, его бульвары и здания, жильцов и прохожих, церкви и кремлёвские башни и его самого, Белосельцева, недвижно сидящего в негреющем свете затуманенного окна.
При условии, что стиль обоих романов не игра постмодерниста, а самая настоящая убеждённость, какой роман нужно сразу закрыть, а какой продолжить читать?
Несмотря на разность объёма, вердикт очевиден. Можно не торопиться, подумать.
И закрыть там, где про Кедрова и могучий язык.
Почему?
От обоих текстов веет кондовым советским регистром, такой официозной славящей прозой, которая о непростых мужах, поставленных перед непростыми государственными задачами. Но если лаконичный вариант не сулит ничего, кроме понимания, что вот так начинать роман можно только если тебя пленили агенты стран развитого капитализма, соловьистый второй вариант говорит о немаловажной стукнутости, о выкрученности всех базовых настроек до упора. Это может быть интересно. Или странно, смешно. Это может быть так плохо, что даже хорошо. Это в любом случае как-то, здесь есть оттенок. И он сразу показан. А по Кондрату Егоровичу ясно, что вот так чеканить будут до самого финала. И даже не поймут, что со всем этим не так.
Собственно, пространная цитата — это лауреат «Национального бестселлера» 2002 года, «Господин Гексоген» Александра Проханова.
🔥33✍6👍4❤3⚡2