Telegram Web
Если руинированная постсоветская Москва начала нулевых напоминала загадочную Зону из фильма «Сталкер», то джентрифицированная Москва конца десятых переносит нас в американский блокбастер «Аннигиляция». Постиндустриальный городской ландшафт, где в перекрытиях среди с шприцов и водочных бутылок мы, будучи подростками, подбирали разную ржавую советскую рухлядь, сменило вылизанное и унифицированное пространство, освещенное расточительной иллюминацией и кишащее тропической растительностью, которую жители растаскивают на букеты и дачные саженцы. Мизансцену алкогольного угара сменили декорации ежевечернего лсд-трипа и как будто неслучайно, согласно статистике, россияне стали меньше пить, но больше употреблять наркотиков.

Собянинское благоустройство столицы неиссякаемый источник культурологических спекуляций, кладезь тем для PhD и генератор неологизмов. Кто-то сравнивал сковавшие деревья траурные параллелепипеды с гранитными надгробиями, а парк зарядье — с имперской репрезентации власти, подчиняющей себе в климатические зоны. Все это действительно так и подобные сравнения вполне правомерны. Но все эти термины — некроэстетика, ампир антропцена, собянинки, постлужковский некрокубизм, хреновация — описывают сам экзоскелет градостроительной политики. Но на этом «железе» оперирует постоянно обновляемый софт — «городские фестивали в каждое время года, которые стали визитной карточкой столицы». Из жесткой и ригидной структуры собянинского хозяйственного эго как бы выплескивается и проговаривается собянинское бесхозное бессознательное — «московские сезоны».

В основе постлужковской нормализации столицы лежит краеугольное представление или, говоря языком психоанализа, травматичная первосцена текущего режима — гипертрофированный образ лихих девяностые — связь с которыми его наследники пытаются риторически изжить. Именно поэтому хозяйственник собянин, пришедший на смену визионеру лужкову, убрал в гранит шероховатости асфальта, довел до совершенства сталинские перспективы размерными рядами лип, а одичавшее садово-парковое искусство перекодировал на международный язык new perennials (новых многолетников), сохранив кое-где и сталинскую растительную геометрию. Но зачем-то на этой геометрической униформе, дисциплинирующей городское пространство и навигацию ее жителей, развернулось настоящее постгуманистическое безумие.

Благоустройство, начатое после протестов 2011-12 годов, преследовало целью задобрить недовольных москвичей и канализировать протестные настроения в комфортное потребление. Если плиточная унификация, снесенные ларьки, однообразные парки могут нравится или не нравится (политически, эстетически, идеологически), с ними все, кажется, смирились. Однако бутафорский потлач, «прибавочное удовольствие», собянинское рококо, иррациональное излишество — не просто раздражает даже самых лояльных москвичей, но заставляет чувствовать стыд и неловкость за непомерные траты и такое беззастенчивое и показное бюджетное мотовство в нищающей стране. Однако это было бы слишком простым объяснением — вернемся обратно к двум экранизациям.

Сталкеровская «Зона» излучает постиндустриальную ностальгию по утраченному материальному производству, «Мерцание» же — пронизано тоской по человеческому. Согласно сюжету романа «Аннигиляция», легшего в основу одноименного фильма, на землю была направлена некая сила, желающая спасти планету от надвигающейся экологической катастрофы. Однако ошибка в базе данных днк привела к генетическим мутациям: деревья и звери стали превращаться в людей и наоборот, и землю населили какие-то слишком красивые формы жизни. «Мерцание» приоткрывает занавес страхов эпохи антропоцена — не только неподконтрольного творчества генетических мутаций, освободившегося как от божьей воли, так и природной постепенности, но и страх восставшей против людей Геи. Подчинив себе всю планету, человек на самом деле сделал ее чудовищем франкенштейна.
Оба этих киноромана описывают историю «первого контакта» — встречи с чем-то инородным, внеземным или же Чужим (не просто человеческим Другим, но именно нечеловеческим). В обеих историях произошло некоторое незафиксированное событие, вследствие чего герои сталкиваются с необъяснимой и неартикулируаемой тайной, скрывающая за собой угрозу. В случае «Сталкера» — это как бы предчувствие инфраструктурного коллапса, реализовавшего в чернобыльской аварии и последовавшим за ней коллапсом советского союза (существует такая секулярная трактовка тарковского). В случае «Аннигиляции» — это уже не инфраструктурная, а биологическая или генетическая катастрофа. Главным источником страха здесь становится не нечто отличное от земной жизни (слизь, черные дыры, антиматерия), а сама «естественная» природа как бы ставшая неестественной. Мерцание пугает именно жизнью как она есть, zoe, витальной силой, способной к произвольной и спонтанной трансформации и мутации.
Несмотря на идеологию «естественного» — семейные ценности и гетеронормативность, страхи ГМО, пропаганду здорового образа жизни, вкусвиллы и органик рынки, ужесточение антинаркотической политики, московские ярмарки представляют какие-то гибриды природного и культурного, где искусство уподобляется природе, а природа — искусству. Естественное здесь полностью неданутарлизируется. Растения, не свойственные не только для городской среды, но и чуждые невзрачной среднерусской равнине, то и дело пробиваются сквозь камень мощеных улицах. Их онтогенез нарушает все законы роста — фототропизм, эластичность волокон, сроки цветения. Они совершают все мыслимые действия: обвивают, ниспадают, прорастают из обуви, сплетаются в человеческие фигуры, образуют скульптуры и малые архитектурные формы. Как будто бы всемирное семенохранилище врезалось в банк спермы на месте фукусимы.

Все это буйство и изобилие биоразнообразия не столько отвлекает от социальных проблем, сколько сеет новые страхи и тревоги. Неслучайно, что мрачные природные аномалии вроде массовой гибели птиц — москвичи пытаются рационализировать тем, что собянинские газоны нарушили баланс экосистемы. За всем этими образами из научной фантастики new weird, которые можно встретить во время прогулок по бульварному кольцу, восстают в памяти страшилки девяностых про трехголовых рыб, живущих в московской канализации. Собянинский анигилизм лебединая песнь агонизирующего режима, который не может справиться с надвигающейся экологической катастрофой. ПВ подсвеченных деревьях отражаются огни горящей сибири, а искусственные животные как прижизненные памятники дикой природе.
готовя для каталога одной выставки порядка тридцати текстов о работах советских художников, мне пришлось прочитать, соотвественно, порядка тридцати разных биографий и интервью. все они, как оказалось, сконструированы по единой модели разрыва, слома, поворота. как правило, это личный опыт «обращения на пути в Дамаск», который соответствует онтологическому слому исторического искусства: скачок из фигуративности в абстракцию, из живописного модернизма в post-medium condition. любопытно, что этот прыжок из академического лжебытия в истинное Искусство напоминает момент осознания нетрадиционной сексуальной ориентации. только репрессивную инстанцию советского официального искусства заменяет постсоветское патриархальное, гетеронормативное и гомофобное общество.

— расскажите а ваш переход к абстрактному искусству был постепенным? — нет, это было спонтанно. я уснул фигуративистом, а проснулся абстракционистом. биография среднестатистического гея выстраивается примерно таким же образом: в стандартном сценарии он был стрейт-подростком и неожиданно почувствовал влечение к своему полу. поэтому среднестатистического гея все время спрашивают: а когда ты понял, что тебе нравятся мальчики? этот опыт обращения был обусловлен либо некой внутренней необходимостью, либо, наоборот, каким-то внешним Событием.
например, «я увидел красивый закат, который нельзя передать реалистической живописью». или: «в трамвае я увидел красивого парня и понял, что не могу без него жить». тайный ночной показ запасников третьяковки описывается советскими художникими примерно как первый сеанс просмтора гей-порно под звуки диалап модема в тайне от родителей.

несколько лет назад, когда я снимал фильм про женщин-революционерок, в биографии каждой из большевичек, эсерок или анархисток я тоже находил некий подобный слом. в случае буржуазии и среднего класса (а оттуда и происходил большой процент революционерок) это была сцена классовой несправедливости, заставившая разочароваться в царском режиме и повернуться влево. для реконструкции всех этих биографий необходимом элементом является разрыв с чем-то традиционным и подавляющим личность: академической выучкой, гетеронормативной семьей, патриотическим воспитанием. за этим разрывом, если банализировать, непонимание и неприятие, но одновременно и компенсация этого непонимания ростом символического, сексуального или политического капитала.

фигура разрыва — любимая фигура критической теории, ибо она в отличие от плавного и стадиального транзита подразумевает эмансипацию. тем самым она резервирует возможность трансформации субъекта в нечто радикально отличное от предзаданного положения. но интересно, что разрыв всегда единичен, всегда однонаправлен, а движение обратно, как правило, предосудительно. поворот малевича к фигуративной живописи или де кирико — к классическому портетированию чаще всего интерпретируются как реакционные: первый поддался искушениям соцреализма; второй — общей неоконсервативной реакции тридцатых годов. очень редко можно услышать, что этот поворот на 180 градусов был логичной формой повторной радикализации. ведь и гея, который вдруг женится и заведет детей, поднимут на смех его друзья (что в принципе при существующем положении дел вполне понятно).
можно предположить, что в такой трактовке разрыва, которая описывает процесс радикализации субъекта заложен миф о неком эссенциальном «я» или естестве, которое изначально не явлено и скрыто от субъекта. и вдруг после долгих поисков оно проблескивает и манифестируется. это происходит примерно, как в фотомонтаже, когда вы должны разместить дополнительный элемент изображения на другое, снятое на штатив с той же точки, чтобы все остальные линии идеально совпали и наложились друг на друга. вы долго и скрупулезно перемещаете его вниз и вверх, вправо-влево, и вот, наконец, получается бесшовная фотография-обманка. один из первых магазинов ньюэйджа в москве так и называется путь к себе — как будто существует некоторая самость, координаты которой просто следует ввести на гугл-мэпс и проложить оптимальный маршрут. подозрительно, что жизнеописания святых строятся по тем же лекалам — как путь обретения бога, которое происходит при столкновении с Чудом или Откровением.

альтернатива фигуре разрыва — это гибридность, небинарность, флюиднсть: пансексуальность, художественная мистификация или ленинский гениальный оппортунизм. этот подход, подразумевает отсутствие некой приписанной самости, и его главное достоинство в денатурализации того, что выдается за естественное состояние. или даже — если радикализировать и диалектизировать — в натурализации «противоестественного», что ликвидирует эту проблему как таковую. но он же подразумевает отсутствие момента обращения и радикализации, он совершенно недиалектичен. левые критики квир-теории как раз-таки и подчеркивают, что отказ от идентичности не-негативен и потому может восприниматься как конформизм: если ты такой флюидный, почему бы тебе не стать натуралом? это все очень спорно и дискуссионно. но отсутствие слома, поворота и разрыва может быть просто скучным. профессиональный современный художник, которого научили быть радикальным художником в магистратуре MA in Experimental Arts, не представляет особого интереса для историка искусства. в итоге, во всем этот исключается момент негативности, и остается только конформное и комфортное приятие действительности.

поэтому главная альтернатива этим двум подходам — квир-коммунизм. при гендерном аболиционизме, вопрос сексуальной ориентации отпадет сам собой как вторичный половому различию, политика растворяется в коллективном принятии решений и повседневности цифровой демократии, а художественные академии утратят весь свой академизм, потому что каждый будет художником. тогда же травма и разрыв перестанут быть ценностной категорией, а жития святых отправятся на свалку истории.
если верить инстаграму, главное событие московской художественной сцены — не московская или молодежная биеннале, не русский десант в венеции, не вип-вип-открытия гаража, не вернисажи в разбросанных по городу артистранспейсах, не вторники винзавода или крупные музейные выставки и уж, конечно, не привозные лекции. культурная жизнь столицы сконцентрирована на ярмарке coscmoscow (и, может, немного в cube.moscow). вовсе не галеристы, коллекционеры, продюсеры или специалисты по продажам, для которых в общем-то и созданы подобные ярмарки, а именно независимые кураторы и художники который год приглашают в свои тихие микрокосмы — внутри шумного ярмарочного макрокосмоскау. в действительности, единственный интерес ярмарки для художника — получить процент с продажи работы, для куратора, сделавшего какой-то полукоммерческий проект, забрать свой гонорар, равно как и для искусствоведа, написавшего проходной текст (признаюсь, я и сам там подзаработал).

однако в соцсетях все преподносится с точностью до наоборот: участники выкладывают сториз, стримят, снимают селфи на фоне своих стендов, как будто поместить свою работу в будку из фальшстен было важной вехой их творчества или признанием профессиональных заслуг. и, сверх того, все инсценируется так, будто все живут, едят, спят в этих норках, как если бы это были мастерские, офисы или съемная комната внутри садового кольца. иными словами, соцсети нарочито демонстрируют сколько сил, навыков, талантов, времени, энергии, идей, знаний каждый автор вложил в участие в этой ярмарке. возможно, это инстаграм-деформация реальности или кумулятивный эффект от обилия стендов, но все вместе производит впечатление торжества самоэксплуатации.

когда-то в незапамятные времена арт-москвы екатерина деготь сетовала, что для обывателя посещение ярмарки равнозначно походу в музей, ведь в его сознании ярмарка не идентифицируется как место, где продается искусство. там же и рекордная сумма продажи — информация, которая должна волновать исключительно профессионалов, — путается с критерием оценки произведения. международные ярмарки фриз или арт-базель тоже заказывают некоммерческие проекты, критические интервенции, образовательные программы для поднятия символического капитала. все международные ярмарки привлекают широкую публику, однако водораздел между коммерческой ярмаркой и некоммерческой биеннале там достаточно четко маркирован (хотя, понятное дело, различие это постепенно нивелируется). возможно, есть некоторая прелесть, что в россии в отсутствие полноценного художественного рынка, эта показная коммерческая структура используется вопреки ей самой как публичная институция. но все-таки в этом московском влечении к норкам — после печальных опытов арт-манежа и арт-москвы и всяких там изящных салонов — есть нечто перверсивное.
когда в магистратуре я изучал историю современного искусства, одна из моих однокурсниц сделала презентацию о том, что коммерческая галерея должна быть как живот беременной женщины, где взращивается, вскармливается художник. мы тогда все переглянулись и похихикали между собой. как я сейчас понял, этот образ галереи-как-живота уже давно был создан участниками группы инспекции «медицинская герменевтика» в их работе «бархатная комната». она представляет собой примерно такой же стенд как в космоскоу — только вся мебель там однородного красного цвета (намек на внутренние ткани). в иконографии инспекторов, эта тотальная инсталляция воплощала образ «норки», т.е. уюта, материнской утробы, доличностого пространства субъекта (в духе «хоры» юлии кристевой). в такой вот норке можно спрятаться от угроз внешней реальности, ведь здесь тепло, безопасно и уютно. только вот одно но — все предметы интерьера обиты красной ворсистой тканью, и такая излишняя заботливость и безопасность, где твердые поверхности смягчены, а углы срезаны, оборачивается чем-то жутким, санаторным, пенитенциарным. на одной фотографии сотрудников ярмарки я увидел, как рабочие-гастарбайтеры в преддверии открытия спят посреди гостиного двора, видимо, не успев осуществить все художественные и кураторские задумки заказчиков. я не сообразил заскринить, но поверьте, они лежали живописно, как участники работы сантьяги сьерры — прямо под горящими галерейным освещением среди всех этих стендов. с одним лишь отличием, что это была не художественная работа сантьяги сьерры. но это вряд ли кого-то волнует.

если для художников конца девяностых появление арт-москвы было сопряжено с большими надеждами на невидимую руку художественного рынка, то для москвы конца десятых такая завороженность ярмарочными стендами, флиртующими с некоммерческими форматами, выглядит как депривационное погружение в такие вот норки из красного бархата. как будто на время они спасаются от реалий прекарной жизни, коммерциализации искусства и монополизации художественного поля крупными игроками. финансовые издержки для «интервенций» или некоммерческих проектов внутри ярмарки, сделанные ради престижа и увеличения продаж, компенсируют отсутствие адекватной грантовой поддержки в мире снаружи. а перформативное представление своих талантов и экспертиз в витрине супермаркетов, которые рассчитаны развлечь коллекционеров и приобщить блоггеров к изящным искусствам, как бы спасаются и ретранслируются в личные инстаграмы, где уже их по достоинству оценит художественное сообщество подписчиков. недавно я обнаружил, что на штанах из секонда, которые я ношу уже больше года (потому что они мягкие и удобные), бирку «арт-москва». интересно, лет через десять, увижу ли я на очередной паре брюк ярлычок «космоскоу»?
меня волнует только один вопрос: почему до сих пор никто не разгадал тайну хрюшки из «ну погоди»? знаете, в какой бы компании я ни оказался, если вдруг в разговоре возникает свинья в трех бюстгальтерах — а это происходит достаточно часто — тут же выясняется, что практически все присутствующие помнят эту героиню. иногда это напоминает платоновские врожденные идеи, которые надо оживить: сначала человек не понимает о чем речь, а потом оживляется и признает, что да, действительно, его/ее память обладает этим встроенным образом. если не верите, вы можете провести этот следственный эксперимент сами! более того, мои друзья из бывшей югославии, которые знать не знают ни волка ни зайца, говорят: да-да, мы знаем эту свинью! но все это интересно тем, что это не какой-то растиражированный образ, а секундный, проходной эпизод (ее автор светозар русаков и не рассчитывал, что эта сцена не пройдет цензуру).

вот современные теоретики анимации, говорят о том, что в эпоху биоинженерии анимационный режим сменяет кинематографический. анимация в отличие от кино изгоняет смерть и всю онтологию, она — чистая метаморфирующая витальность, безонтологичная симуляция и виртуальность. и в общем так вот она становится движущей силой современности. когда я увлекался теорией аппарата, читал целое психоаналитическое исследование про какой-то мультик, где птица махала крыльями, превращаясь то в член, то в грудь, но это было видно только в раскадровке. а про хрюшу из «ну погоди» никто не написал! и вот я задаюсь вопросом, как камео этого анимационного персонажа могло запасть в душу миллионов детей? что же это за коллективная визуальная травма жителей социалистических республик? что за импринт нечеловеческой сексуальности на человеческой психике? в чем нумерологическая сила утроения купального комплекта на едином теле? какой новый жижек, какая лора малви расскажет о том, что с нами со всеми сделал союзмультфильм?
казалось бы, все достаточно просто: когда представитель/ца миноритарной группы апроприирует культурные коды власть предержащих, это расценивается как борьба за признание и способ самоадвокации. через дендизм разночинцы заимствовали привычки, манеры и моду аристократии или grande bourgeoisie, самим своим видом нарушая классовые барьеры; жители нью-йорка, исключенные по гендерным, сексуальным и расовым признакам из мира высокой моды, создавали вог-балы со своей собственной иерархией и критериями оценок, и т.д. когда же происходит, наоборот, что наделенный привилегиями представитель большинства заимствует коды у группы ущемленной в своем социальном статусе, его обвиняют в культурной апроприации (здесь может быть множество контекстуальных нюансов, но вынесем их за скобки).

ложный демократизм фэшн-индустрии состоит в том, что высокая мода постепенно апроприирует дресс-коды низших социальных слоев и групп, используя дорогой крой и материалы. однако, это происходит на определенной временной дистанции, после чего новые коды заново демократиризутся и обмассовляются. вряд ли кто-то, надевая джинсы, упрекает себя в том, что когда-то они были спецодеждой американских золотоискателей или рабочих. чуть более проблематичным может выглядеть эстетизация «гопников» и постсоветского наивного шика, которой занимаются известные дизайнеры. но если дизайнер выпустит на подиум модель в костюме сирийской беженки — даже под эгидой привлечения внимания к проблеме — это вызовет медиа-скандал.

постсоветским образом угнетения, прекаризации и расиализации труда стала пресловутая огромная желтая сумка (и не важно яндекс ли это, деливери клаб или украинское глово). например, художники из группировки eeefff посвятили ей работы, а киевские активисты сжигали на площади такие рюкзаки. и вот сегодня компания яндекс как ни в чем ни бывало выпустила свой дизайнерский мерч, включая «микроверсию легендарной сумки» — клатч в форме термостойкой сумки, как у «настоящего курьера». то есть сначала угнетатель произвел и распространил отличительную униформу своего угнетенного, которая стала своеобразным городским мемом и стигмой определенной социальной группы (прежде всего, мигрантов из центральной азии). а потом же сама корпорация апроприировала эту форму, превращая ее в забавную игрушку для креативного класса, который и является главным потребителем услуг доставки. и вот это масштабирование сумки из громоздкой, едва ли не превышающей размер самого работника, в компактный аксессуар превращает повседневное ущемление прав и трудовую эксплуатацию в классистскую шутку, на которой можно еще немного подзаработать.
2024/12/05 03:54:37
Back to Top
HTML Embed Code: